Мне снится, что я сижу в театре и на сцену выходят два солдата — молодой и пожилой. Пожилой в черных очках, слепой. Молодой его ведет, а слепой постукивает палкой. Потом палка проваливается в оркестровую яму, и слепой останавливается. Молодой говорит:

— Пошли дальше...

А слепой:

— Здесь был мой дом... Где он?.. Почему здесь яма?

А молодой отвечает:

— Дома здесь нет... Здесь воронка...

— А почему на той стороне воронки люди? — спрашивает слепой. — Я же слышу, что там много людей? Кто они?

— Это ребята, — отвечает молодой. — Они пришли посмотреть, как все это было.

— Скажи им, чтобы они ушли. Нельзя на это смотреть.

— Я говорил им, — отвечает молодой. — Они не уходят...

Потом дальше как-то все спутывается, потому что во сне я вижу роддом. И выходят жены и мужья и несут спеленатых младенцев. И только моя мама выходит одна. Тогда к ней подходит молодой солдат и говорит:

— Здравствуйте, Вера Николаевна.

— Здравствуй, Медведев,— отвечает мама.

— У меня был отпуск четыре дня, — отвечает Медведев. — И дальше я должен ехать обратно служить в рядах Советской Армии. Поезд уходит через полчаса, а вам привет от вашего мужа. Все его очень хвалят за подвиг и благодарят... Он велел мне передать, что он любит вас всю жизнь и вы ему снитесь по ночам... что, кто бы ни родился, мальчик или девочка...

— Девочка, — говорит мама.

— ...ему все равно. Лишь бы оно было здоровое, счастливое и умное... А если родятся двое или трое, то это будет еще лучше.

— У меня девочка, — говорит мама.

— И еще он прислал дочке подарок... Вот эти часы...

Тут Медведев снимает с руки часы и передает маме. И мама несет меня к машине. Часы начинают тикать возле моего уха, и на этом сон заканчивается. Этот сон я вижу каждый год перед своим днем рождения.

А мама сказала, вставая:

— Он никогда ничего не понимал, этот Медведев. Когда он мне передал для тебя отцовские часы, он не понимал, что я сразу догадалась, что отца уже нет... Потому что незадолго перед всеми этими делами отец твой написал мне, что встретил среди новобранцев Володю Медведева. И что тот сказал, что я у них в классе была пионервожатой... И что он поэтому очень привязался к этому мальчишке и даже подарил ему свои часы за какие-то его саперные дела... Так что я сразу догадалась...

Потом она подтыкает мне одеяло и говорит:

— Спи...

Если вы думаете, что Медведев часто к нам приходил, вы ошибаетесь. Я и видела его только раз в году, перед каждым днем рождения. И так всю мою жизнь. Поэтому все разговоры с ним были главные, и я их все помню.

Вот два разговора — оба давнишние.

Мы в школе проходили Салтыкова-Щедрина, и я очень увлеклась. Потому что после всей романтической чепухи, которую я себе напридумывала, такой вдруг здравый смысл, такое пренебрежение — прямо как свежий воздух в накуренную комнату. И мне стало хорошо жить. Потому что до этого мне лезли в голову всякие мысли насчет человечества, и я от них приходила в отчаяние.

А тут я читаю Салтыкова-Щедрина и думаю: «Хватит в куклы играть. Мне нужны общие взгляды, чтобы знать, как жить, а не картинки из чужой жизни».

И тут как раз приходит Медведев и говорит:

— Как дела, Шоколадка?

Когда я еще была в детском саду, у нас с ним установилась такая игра. Я ему однажды велела рассказать мне сказку.

Он спросил:

— Про что?

Я ему сказала:

— Про меня.

Он начал рассказывать:

— Жила-была девочка, и звали ее Шоколадка. Потому что она так загорала летом, что на всю зиму хватало. И еще потому, что она всегда приходила, когда ее звали. Бывало, кто-нибудь крикнет ей: «Шоколадка! Поди сюда!..» И она сразу приходила. Вот какая она была.

Я спрашиваю:

— А какая она была?

Он говорит:

— Она была отзывчивая.

Он потом мне всегда эту сказку рассказывал с продолжениями. А потом вдруг перестал рассказывать. И я помню, как это случилось. Это был второй разговор.

Мне тогда уже было двенадцать лет, и я училась в пятом классе.

Он пришел. Мы пили чай. Мама напекла рассыпучек, это такое печенье — морские звезды, сердца, полумесяцы, параллелограммы — когда ешь, нельзя остановиться. Я все ем и ем и не заметила, как у них с мамой начался спор. Мама его опять ругала за то, что он не так живет, как надо. А это у них всегда надолго. Я поднялась и сказала:

— Спасибо.

Это у нас был сигнал. Он мне велел — как только я увижу, что он заговаривается, я должна подняться и сказать: спасибо. И тогда мы уходим за перегородку, где стоит мой стол, и он мне рассказывает сказку про Шоколадку.

Тут они замолчали, он встал, и мы пошли ко мне за перегородку, а мама начала убирать со стола. Мы уселись, а он молчит. Тогда я говорю:

— Ну...

А он говорит:

— Длинная ты какая стала, прямо ужас. Одна надежда, что потолстеешь.

Я говорю иронически:

— А может быть, тощие в моду войдут?

— Ого!—сказал он и опять молчит.

А я как в воду смотрела. Потом тощие в моду вошли, и я пользуюсь успехом. Только зачем мне теперь этот успех?

Ну вот, а тогда, в пятом классе, мы сидели у меня за перегородкой, и я все ждала, когда он начнет рассказывать сказку про Шоколадку. И на лице у меня была ироническая улыбка, чтобы он понял, что я все понимаю, что это никакая не сказка, а это я от него слушаю советы, как жить, что я уже давно выросла и все равно он пользуется моим доверием. А он все не рассказывает, и я ему опять, иронически улыбаясь, говорю:

— Ну что же вы?

Он спрашивает:

— Ты зачем меня из-за стола подняла?

— Чтобы вы не заговаривались.

Он говорит:

— Неужели тебе непонятно, что это не мне надо поговорить, а твоей маме? Когда она меня учит, как жить, ей самой жить легче.

Я молчу, улыбаюсь иронически.

Потом он спрашивает:

— Говори правду: ты недавно эту улыбочку разучила?

Я молчу. Он покурил в форточку, а потом сказал:

— Ты сейчас знаешь кто?

— Кто?

— Ты сейчас — Справедливая девочка с четвертой парты... В каждом классе есть такая девочка. Справедливая девочка с четвертой парты.

Я спрашиваю:

— А это что, плохо, по-вашему?

Он отвечает:

— Может быть, и хорошо. Но сказки тебе почему-то рассказывать не хочется.

Он выкинул окурок в форточку, размахал дым рукой и вышел. Потом попрощался с мамой и ушел.

А я смотрела в окно на крыши сараев, на грязный снег, куда упал его окурок, и была вся как каменная. Он не догадался, что я его полюбила. Это было тогда, в пятом классе. Слава богу. Страшно подумать, что было бы, если бы он догадался. А так все упростилось. С этих пор никаких сказок он мне не рассказывал.

А в прошлом году приходит он и говорит:

— Шоколадка, как дела? Что читаешь?

Тут я обрадовалась, что меня назвал по-старому — Шоколадка, и рассказала ему про все. Почти... Про Салтыкова-Щедрина, про здравый смысл, про мещанство и стала ему читать цитаты из Салтыкова-Щедрина. А он все слушал и говорил:

— Да... да... Здорово... Отлично...

А потом вдруг сказал:

— Перечти еще раз.

Я обрадовалась, что он согласен со мной, и еще раз прочла. Там был такой отрывок, описание затхлого мещанского быта — скука, половики на скрипучем полу, за окном ветка белая от зноя, на пустой улице куры возятся в пыли, из кухни запах дыма, самовар ставят и оладьи пекут. Подохнуть можно. А он подумал и говорит:

— Какой великий художник... Чего бы я не дал, чтобы в таком домике пожить. Хоть пару месяцев, что ли, а?

Вот тебе и здравый смысл!

И опять у меня все перевернулось.

А теперь о главном. Я теперь как думаю? Я думаю, что когда говорят «тип», «типичный» — это удобно. Но только я думаю, что человек становится типичным, когда он средство путает с целью. Что значит, например, «типичный Дон-Кихот»? Это значит — цель благородная, бороться за справедливость, а средства устарели — копье, кляча, драки с ветряками, спасение проходимцев, никому не нужные услуги, от которых только всем хуже.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: