Муж смотрит на нее и скрывается в подъезде. Валентина зябко передергивает плечами и садится в машину.
Выходит хмурый Дронов.
— Нет никого… — говорит он и оглядывается.
По асфальтированной дорожке идет женщина под японским зонтиком и несет капусту в пластиковой авоське с изображением игривой жар-птицы и надписью «Березка».
— Вы такого Сережу не знаете? — спрашивает Дронов.
— Сереж много.
— Старого…
— A-а... Настин муж... Они с Димой уехали.
— С Димой? С каким Димой? — высовывается Валентина.
— Да парень такой, друг его. Студент.
— А куда уехали?
— Тут Настя гуляет, вы спросите у нее.
— А далеко это?
— Да нет... километра не будет, — говорит Зинаида. — Проводить?
— Давайте в машину, — говорит Дронов и отворяет дверцу.
— С удовольствием.
Женщина закрывает зонтик.
...Мокрые стволы деревьев.
На поляне пасется лошадь. Она теперь гладкая и красивая. В гриве и хвосте легкомысленные ленты, явно Настина работа.
Настя сидит на пне, чистит грибы и перекладывает их из корзины в большой таз.
Подъехала машина. Вылезли Дронов и Зинаида.
— Настя, к тебе, — говорит Зинаида.
— Здравствуйте. Ваш муж скоро вернется? — спрашивает Дронов.
— Должно быть, скоро.
— Мы родители Димы... Куда ваш муж с ним поехал?
— А за сеном...
— Так... — сказал Дронов.
Настя чистит грибы.
— Дима с мужем грибов насобирали, — говорит она. — Толковый парнишка…
— Ничего... — сказала Валентина. — Через неделю занятия в институте... кончится эта глупость.
— А вот муж идет, — сказала Настя.
Из кустов вышел усталый Сережа и оглядел всех.
— Привет, — сказал он.
— Здравствуйте...
Сережа сел боком на соседний пенек, снял кепку и вытер лоб.
— Насчет сена сговорились, — сообщил он, отдуваясь. — Завтра Дима привезет.
— А где Дима? — спросила Валентина.
— Где ж ему быть? — ответил Сережа. — С Маруськой на бульваре.
— Маруська — это Люда? — спросила Валентина.
Родители исподлобья поглядели друг на друга.
— Что она за человек? — спросила Валентина.
— Жена будет что надо.
— Скажите, зачем вы привязались к нашей семье, — еле сдерживаясь, спросила Валентина. — Сначала сбили нашего отца с толку, потом сына... Наследство хотите получить?!
Машина не заводилась.
Потом Дронов высунулся из машины.
— Была бы лошадь особенная, — сказал он. — Рекордистка... А то всю жизнь воду возила.
— Дело не хуже другого, — сказал Сережа. — Она возила, а ты пил.
— Я не пил, — сказал Дронов.
— Ну, другие пили... — сказал Сережа. — Которые тебе водопровод строили.
Машина завелась и работала глухо.
— А вам не стыдно чужим гарантом пользоваться? — спросил Дронов.
— А вам не стыдно живую лошадь на морозе держать?
— А зачем покупали?
— Зачем-зачем! — гневно передразнила Настя и крикнула: — Кормить!
Дронов обалдело посмотрел на Настю. Валентина смеялась, закинув голову.
Потом машина укатила.
...Бульвар. Сырые скамейки.
Дима сидит выпрямившись. Люда положила голову ему на плечо. Рядом, откинувшись, дремлет Коля Луноход. Шляпа съехала ему на глаза
Тишина. Осень.
Слышно, как где-то подъехала машина. Остановилась.
— Родители, — сказал Дима.
— Откуда ты знаешь?
— По звуку мотора.
...Родители приближаются.
Дима и Люда не меняют позы. Старик спит.
Родители подходят к скамье и стоят молча.
— Дима... — говорит мать.
Дима молчит.
— Это кто спит? — спрашивает Дронов. — Коля Луноход?
— Его зовут Николай Алексеевич, — отвечает Люда.
— Разве я спрашиваю именно вас? — вежливо говорит Дронов.
Люда не отвечает.
— Дима, домой, — говорит Дронов.
— Не пойду.
— Идем, Славик, идем, — говорит Валентина и тащит мужа за рукав.
Родители уходят. Потом Дронов останавливается и смотрит в землю.
— Нет... — говорит он. — Так все же нельзя...
— А как?..
-— Вернемся... — говорит он.
— Ты думаешь?
— Пойдем... посидим с ними...
Они возвращаются обратно. Песок слегка хлюпает на дорожке под их ногами.
Дима смотрит упрямо. Люда — внимательно.
Родители садятся на противоположную скамью.
Люда трогает за рукав Колю Лунохода. Тот открывает глаза.
— А?
Люда с вызовом смотрит на родителей.
— Чего тебе? — Коля протирает глаза.
— Николай Алексеевич... Расскажите нам про графа Толстого и броневик «рено»... — говорит она. — С самого начала.
Тот кивает и поднимает глаза к дождливому небу.
Цель
Рассказ «Цель» опубликован в еженедельнике «Неделя» № 13 (25-31 марта) 1985 года.
Вот и одна тысяча девятьсот сорок пятый наступил.
Вот и опять я возвращаюсь домой после огромной войны. Четверть века прошло с того первого раза, с Гражданской, и теперь мне от роду — полвека, и как мне теперь быть?
Был в Кенигсберге, видел море, философа Иммануила Канта, поэта Фридриха Шиллера, мылся в частном доме в тазу, и воду мне лили из фаянсового кувшина.
Левая нога из крупнокалиберного прошита, из правого бока кусок выдран, но поверхностно, в спине осколок катается.
Человеческое бедное мясо не в счет, была бы кость цела.
А душа? Что душа? Но то она и душа, чтобы хранить раны невидимые, и свои и чужие...
Одна тысяча девятьсот сорок пятый огромный год.
И вот я германскую весну в госпитале встречаю. В чужедальней стороне. А она за окном. И любопытно мне и муторно.
Война кончается, и опять я, живой, отлеживаюсь в госпитале, и повязки отстригают, и от ран отторгают, и снова накладывают бинты, и еду подносят, будто я с работы пришел.
Мне повезло в войне, я постепенно в нее входил.
Если сейчас от темной ночи, от темной и тайной боли или от случайной заразы не помру, то похоже, что я и в этой войне выжил. И даже знаю об этом.
А за окном весна и немецкие люди. И они на нас смотрят беглым взглядом поражения, а мы на них — долгим взглядом вопроса! Как же так? Война дальше прокатилась, вы по улицам осторожно идете, мы на вас вопросительно смотрим. Вы живы и мы живы. И что же это было такое, что уже кончается, чему и слов нет?
Мне полвека, и тому, за окном, — полвека, и он несет кастрюлю.
У него ноги нет, может, еще с той войны, и потому жив, а у меня еще вопрос решается — то ли будет нога, то ли тоже на протез встану.
Тот останавливается — голова в плечи, из кастрюли выплеснулось, и ждет. Так я молчим. Нет еще у нас слов разговаривать. Я его язык слушать не могу, и буквы его на дорожных указателях для меня как колючая проволока...
Что-то в нем начинает дрожать, в крышка на кастрюле зудит. Он поднимает на меня сначала брови, потом глаза, и что-то во мне начинает дрожать и зудеть. И я вижу, что он из своего тела на меня смотрит, как из покалеченной собачьей булки, и я смотрю на него из своего тела, как из покалеченной собачьей будки.
— Ладно, — говорю. — Что скажешь!. Эх.. Вифиль тебе лет? Таг тебе сколько?
— Фюнф... — он прокашлялся, — фюнфциг.
— И мне фюнфциг... — показываю на себя. — Полвека.
Он поставил кастрюлю на землю, плечи поднял, развел руками и мотнул головой.
— Эх... — говорю и махнул рукой. — Иди
Он поднял кастрюлю и ушел.
— Абедать!.. А-абедать!.. Бааль-ные! А-абедать! — кричит сестричка. — Эй! Славяне!
Мне повезло. Я в эту войну входил постепенно, как в реку, только соленая та река и красная и быстро густеет на холодке.
Я-то на войну в сорок втором пошел, почти через год, как началось: сначала я Москве к бомбежкам привыкал — было время оглядеться. Потом у партизан привыкал, опять же это мне знакомо, вроде Гражданской войны А когда уж фронта достиг, я уж почти и притерпелся И выходит, что я постепенно к войне привыкал. К смерти не привыкнешь, но все же не то, что из квартиры в огонь, как Сережа и Валя, как Витька приемыш.