И далее я отворачиваюсь от соседа по койке и начинаю вспоминать свое.

...В том году я догадался, что если б человек знал, что все, что он видит, — он видит последний раз в жизни, то жизнь бы его была счастливая.

Родился человек и знает, что помрет. Ведь знает же, сукин сын, об этом всю жизнь Не знает только — когда?

Время идет, дни идут, секунды тикают, и все, что человек видит, — он видит в последний раз.

Если бы человек это помнил, он бы на белый свет насмотреться не мог.

Я решил найти Витьку. Завтра первое сентября, как бы школу не проспал. Перейдя шоссе Энтузиастов, бывшую Владимирку, я углубился в лес и добрел до Оленьего пруда.

...Сон ли это мне снится, дневной сон прозрения, или костер тревоги самое жизни?

Кровь быстро густеет на холодке...

Я лежал в траве и слышал, как Витька со своей барышней разговаривали у самой воды на незапятнанной полоске суши, отысканной ими в стороне от всех. Двое любимых — что они говорили, что они говорили?!

— Гений и злодейство несовместны, знаешь почему? — спросил Витька.

— Почему?

— Гений — это не сверхчеловек, гений — это сверхчеловечность, — сказал он.

Она уставилась на него.

— Ишь ты. — сказала она. — Сверхчеловечность... Ты поэтому со всеми девчонками такой добренький?

— Знаешь, почему мы ссоримся с тобой и никак не сговоримся? — спросил Витька — Потому что мы мужчина и женщина.

— Открыл, — сказала она.

— Может, и открыл, — ответил он.

— Много на себя берешь, — сказала она. — Мы никто.

— Мы никто и все, — ответил Витька. — Но у мужчины и женщины талант разный.

Барышня приподнялась на локте и чуть отодвинулась.

— Мужской талант направлен изнутри наружу, — сказал он.

Она язвительно усмехнулась. Глаза у нее светлые и чуть выпуклые. Смеется, вытаращив глаза, а уголки губ презрительные — ей все идет.

— Ты пойми, — сказал Витька. — Ты пойми... Мужчина пробует перестроить жизнь, как картину по эскизу... Понимаешь?

— Ну?

— Но жизнь не поддается. Потому что во время стройки сама жизнь меняется и растет... не перебивай меня... Тогда мужчина сочиняет теорию, доктрину и хочет подмять под нее жизнь силком часто как раз тогда, когда доктрина себя исчерпала, и опять не выходит. Мужчина опять воображает, экстраполирует, интерполирует...

«Ого! — подумал я — Ого!»

— Ого, — удивилась она. — Ты и слова знаешь?

Но не засмеялась, а только пренебрежительно выпучилась.

— И все это у мужчины относится к внешнему миру, — сказал он. — К среде обитания его и женщины.

И тут я подумал, что если Витька скажет, будто женщина, в отличие от мужчины, занята перестройкой своего внутреннего мира, то он сподхалимничает и соврет. Потому что женщина-то как раз свой внутренний мир нимало не перестраивает, он ей и так годится, и так хорош, какой у нее есть. Некоторые религии даже считают, что у женщины и души-то нет, а есть пар.

— Что же делает женщина? — спросил Витька. — Что же она переделывает?

— Да.. — сказала барышня. — Что же переделывает женщина?

— Она переделывает мужчину, — сказал он.

Это уже серьезно, мне показалось, и я боялся чтобы меня не заметили.

— И мы ссоримся знаешь почему? — спросил он.

— Почему?

— Потому что я не поддаюсь.

Она воздействует на мужчину. А переделка мира — это уже последствия.

Она встала с песка и через голову скинула платье.

— Не поддаюсь?.. — спросила она. — А ты-то кто? Бог?

— Я?

— Да.

— А что такое — я? — спросил он. Она стояла под солнышком во весь рост в напрягшемся под ее телом купальнике. Ей было лет семнадцать. Через год она родит мне внука. Витька глядел не нее, не мигая бутылочными глазами...

— Бог — это свобода,— сказал он.— У бога не может быть жены. Это смешно.. Над Юпитером стали смеяться из за его супруги... Что это за бог, который шалит по секрету?

— Да уж,— сказала она.— А не шалить он не может?

— Не знаю. — сказал Витька, — Я попытаюсь.

— С какой-нибудь другой дурой. — сказала она.

И, наклонившись вперед, вошла в пруд, тяжело расталкивая воду коленями. Потом нырнула и вынырнула без брызг.

— Я пошутил! — крикнул Витька.

— Да мне-то что?.. Не шути, — крикнула она, исчезая в расплавленной полднем воде.

До вечера Витька лежал и смотрел в небо, и я лежал и смотрел в небо. И мы поврозь смотрели на облака, в которых видели, что хотели.

Потом он встал и в темноте пошел от лесного пруда по шоссе Энтузиастов в Москву, и я за ним — метрах в пятидесяти и по другой стороне.

Городская ночь у приемного сыночка моего.

А под мостом кипели тощие электрички, но их не было видно и даже было не слышно из-за гула в ушах.

Первый час ночи, наступило уже первое сентября. Дети, в школу собирайтесь, петушок пропел давно. Через несколько часов этого проклятого сентября в Европе началась вторая мировая война.

Тысяча девятьсот тридцать девятый год.

— ...Ты спи, — говорит сосед по койке, — сон оказывает чудодейственное влияние.

— Это верно,— отвечаю.

...Тут финская кампания закончилась.

Вернулся сын мой Серега, ледяным ветром помороженный, снайпером-кукушкой простреленный, миной контуженный, и начал пить.

Попил, попил — перестал. Снова начал на тренировки ходить на стадион «Сталинец», но жить в семье не хочет. Клавдия, стерва, его донимает — и такой ты и сякой, и что тебе дома не сидится, дело мужа семью снабжать продуктами питания и три раза в неделю жену любить или даже чаще.

А он смотрит на нее, кобылу сытую, сына держит за белую макушку и говорит:

— Тоска мне от тебя, Клавдия. Хоть бы в артистки пошла, что ли?

А она сыну:

— Гена! Гена! Видишь, как твой папа с твоей мамой обращается?! Вернулся — ни чинов, ни должности... Как был серый токарь, так токарь и есть... и остался ни при чем... Чему у тебя сын научится?.. Как пальцем не шевелить, чтобы в люди выйти?.. И разговор у тебя отсталый — учти... Сейчас не то что папанька-маманька, сейчас и отец с матерью не в моде, сейчас в моде папа и мама. Учти — сейчас и пыс-пыс не говорят, а пи-пи...

— Ну, пи-пи,— говорит Серега.— так пи-пи... А скажи, Клавдия, знаешь, кто такой Окба?

— Не начинай, не начинай... Опять хулиганничаешь?

— Окба, Клавдия, был арабский полководец. Завоевал всю Африку, влез с конем в Атлантический океан, саблю вон и говорит! «Господи! Ты сам видишь — дальше пути нет! Я сделал все что мог».

— Если ты, зараза, еще раз схулиганничаешь... — говорит Клавдия.— Учти... Начитался, зотовское отродье, гулеван... Хоть бы пил, что ли...

— Нет,— говорит Серега,— с этим все.

А росла этажом выше девочка-соседка. Шестнадцати лет. Звать Валентина — озорная, хорошенькая, прямо клоун какой-то. Отца нет, мать в типографии работает, в «Вечерней Москве».

И наладилась эта Валентина Сереге на этаже попадаться. Как он к нам идет, так она сверху спускается, якобы за хлебом.

Ну, то се, стала в дом к нам заглядывать.

— Тетя Таня, — скажет жене моей, — я в булочную. Если жаворонки с изюмом будут или другая сдоба, вам взять?

— Возьми.

— А если сушки?

— Можно сушки.

— А если с маком?

— И с маком хорошо.

Так и прижилась.

Однажды пришел Серега с ночной и заснул на диване, а эта Валентина тут как тут. Таня посуду моет, а Валентина эта тряпкой мебель наяривает и все мимо дивана — шасть-шастъ. Тут звонок, Клавдия пришла и с порога блажит:

— У вас?

— А где же еще?

— Напился, стервец?

— Кто?

— Серега!

— Он не стервец, — говорит Валентина и тряпку к груди прижимает.

— А это кто такая? — спрашивает Клавдия.

— Соседка, — говорит Валентина.

— Соседка? Ну и ступай по соседству.

— Клавдия, уймись, — говорит наш дед.— Уймись.

— Дедушка, я вас не затрагиваю.

— А ты попробуй затронь, — говорю я.

— Не стервец? — говорит Клавдия. — А кто же он?

— Герой,— отвечает Валентина.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: