— Прощай, малыш... — говорит он. — Молодец, что плюнул... Плевали мы на них!
Он закладывает ствол пистолета себе в рот, и я закрываю глаза, чтобы не видеть, как выстрел разносит ему затылок. Я слышу, как с топотом вваливаются немцы, как они что-то мягкое волокут вон из избы, как на дворе начинается возня, брань и крики. И тут чудовищный грохот сотрясает воздух, и стена избы отворачивается в сторону, как дверца шкафа, и становится виден берег, где над мостом растет черная туча взрыва. Я понял: их танки уже не пройдут, и сейчас начнется наше наступление.
Да, он всегда был чертовски аккуратен!
...Я очнулся потому, что женское лицо склонилось надо мной и милый голос сказал по-русски: «Тося, примите раненого...» Нежные руки поднимают меня с пола, им помогают другие руки. Меня укладывают на носилки и выносят из избы. Я вижу колонны солдат, которые движутся по шоссе в белых полушубках, окутанные паром. Танки скрежещут на поворотах. Когда меня проносят по двору, я вижу военных и штатских, которые стоят без шапок, опустив головы, около человека в эсэсовской форме, лежащего на земле с лицом, закрытым фуражкой. Рядом солдаты заканчивают рыть могилу. Один из полковников, наклонившись, отбрасывает в сторону эсэсовскую фуражку и накрывает его лицо своей фуражкой со звездой. Последний раз я вижу белое, как мел, лицо этого человека и усики, темные от крови.
Есть такая молодая женщина, ее зовут Катя.
Мы с ней кончаем читать на стенде сегодняшнюю «Правду» и идем по улице, взявшись за руки. Некоторые ходят под руку. Это ерунда. Или она ведет его под руку, и тогда у него вид глупый, как у именинника, или он ведет ее, и тогда у нее вид какой-то неискренний. Ходить надо, держась за руки. Это проверено. Мы идем по улице, и на газетных листах опять забастовка в Каталонии, демонстрации в Астурии. У ребят моего поколения от слова «Испания» до сих пор подбородки трясутся. Первая погибшая любовь не забывается.
Мы идем с Катей, и она говорит:
— Астурия...
Она говорит:
— Каталония...
Я говорю:
— Ты понимаешь, что означают эти слова?
— Да,— отвечает она.— Понимаю.
Ведь я ей рассказал все. И я верю Кате. Надо верить.
Корабли
Рассказ «Корабли» впервые опубликован в еженедельнике «Неделя» №44 (24-31 окт.) за 1965 год. Перепечатан в 1969 году в альманахе «Мы — молодые» (Мы — молодые: Альм. / Сост. В. Гейдеко, О. Воронова. М.: Мол. гвардия, 1969) и в 1970 году в сборнике из одиннадцати рассказов, печатавшихся в разное время в «Неделе» (Одиннадцать рассказов / Сост. Ан. Макаров.. М.: Известия, 1970).
Телефонная трубка у нас орёт на всю квартиру, и голос на том конце провода слышней, чем голос в коридоре. Это Витальке звонит девочка. Не успеешь оглянуться — и вот уже Витальке звонят девочки. Сначала был один голос и длинные паузы, потом пошло много голосов и разговоры без пауз. Теперь опять остался один голос. С трещинкой. Я стал узнавать его. Постороннему человеку слышно, как они всё время обижают друг друга. Они ещё не знают, что нельзя безнаказанно обижать друг друга, можно доиграться до любви. Они уже сопротивляются тому, что на них движется, но ещё не могут понять, почему их так тянет обижать друг друга. И постороннему человеку, который слышит их разговоры, хочется сказать: берегитесь, глупцы.
Я человек посторонний. Я его дядька. У меня есть опыт. Любовь моя тю-тю. Нет её. А была она? Судя по тому, как тяжело обо всём вспоминать, наверно, была. Я Витальку знал с самого детства, но познакомился только после Нового года. Как раз тогда, когда она кончилась, моя любовь. Мне он был неинтересен до этого момента, да и я ему, вероятно, тоже. Шли на параллельных курсах. Он — дитя огромной бессмысленной семьи, где в будни выясняют отношения после работы и только слышно за стеной дыр-дыр-дыр, а в праздники слащавый гомон в коридоре, когда жёны друзей снимают пальто, и из кухни запах свиного холодца. А через пару часов топают ногами и визжат. Сколько лет прошло уже. За это время молодёжные журналы боролись с танцем линда, потом с буги-вуги, с рок-н-роллом, с твистом, а впереди назревают бои с мэдисоном, а Виталькино семейство и его гости всё равно все танцы одинаково топают, и снизу звонят соседи, что у них люстра сваливается. А два гостя борются за трубку — один извиняется за шум, а другой всё хочет выругаться. Эти два гостя уже лысые давно, а ничего не изменилось. Только Виталька всё рос и рос, а у меня помаленьку кончалась любовь.
В январе я получил повестку из военкомата. Странное щекотливое чувство испытываешь, когда получаешь повестку. Немного болезненное и вместе с тем где-то в глубине — приятное. Раздражаешься оттого, что она нарушает ритм жизни, правильной гражданской жизни, и вообще какого чёрта, почему я должен выполнять чью-то волю, когда даже свою выполнить не удаётся, и потом такая потеря времени, а времени так мало, а выдумок, которые хотелось бы осуществить, так много. А с другой стороны, где-то в тебе просыпается старый полковой конь. Не очень-то устроен ты в жизни, не много ласки видел, не часто тебя холили, да и сена не всегда хватало, а вот, поди ж ты, бьёшь копытом при первом звуке трубы.
Офицерская учёба в этом году была в помещении моего института. В старом здании. У студентов были каникулы, и аудитории стояли пустые, только двоечники шушукались в коридорах. Странное, непередаваемое ощущение: спутанность времён, и затронуты какие-то важные струны. Ведь всё позади: и армия, где протрубил семь лет, и институт — ещё шесть лет, и вот они снова появились как во сне, и его можно потрогать, этот сон, и он не рассеивается. Стенные газеты в коридорах, где клеймят несдавших зачёты и призывают вступать в факультетский джаз, и грохот стульев в аудиториях, когда команда — смир-но... и протяжное... товарищи офице-эры... Я поднимаюсь и ем глазами начальство, которое идёт к кафедре. Это Васька Гордеев, которому я когда-то выписывал увольнительную в город и однажды дал по физиономии, когда он заснул на посту, и он меня благодарил за это. Странно, не правда ли? Но это было в 43 году, и он отделался оплеухой и не пошёл под трибунал. И вот теперь он моё начальство на две недели, и на носу у него пенсне, как у нашего покойного генерала, и я ем его глазами и две недели буду слушать, как он преподаёт мне военные новшества, а потом напишу контрольную, и он, может быть, поставит мне зачёт. А через две недели он позвонит мне по телефону и скажет: «Слушай, надо бы встретиться». «Факт, — скажу я. — В одном городе живём. Глупо». И опять встретимся на следующих офицерских сборах. Полиняли товарищи офицеры, хотя одежды на всех довольно роскошные, всякие там меховые воротники и заколки на галстуках.
А потом, когда было кино и дымный луч проектора был как прожектор и на экране показывали то, что мы знали гораздо лучше, чем сценарист и режиссёр из научпопстудии, потому что они знали только технику, которую им разрешили показать, а мы знали поведение человека на войне, в темноте перегнулся староста нашей группы и сказал: «Слушайте, парни, пора ретироваться». И мы под покровом темноты, прорезанной пляшущим лучом проектора, выскользнули в коридор как тени, и не скрипнула ни одна паркетина расшатанного институтского пола. Потом уже у витых перил, под которыми внизу мерцала мраморная лестница и над которыми вверху мерцал стеклянный купол, мы посмотрели друг на друга и увидели сонные, спокойные лица, привычно скрывающие напряжение, и жизнерадостно посмеялись. Потому что среди нас оказался уважаемый лектор, гвардии подполковник в пенсне Васька Гордеев.
— Старая школа, — удовлетворённо сказал староста группы.
— Лысый ты чёрт, — сказал я старосте.
— Да и ты, слава богу, протёрся, — сказал староста и отдал подполковнику журнал.
— Пойду, товарищи, — сказал Гордеев. — Мне неудобно. Тут все мои студенты.
— Нет, не пойдёшь, — сказал я. — Мы сейчас спустимся в ваш научный буфет и выпьем за товарища Степанова, за начальника десанта, за нашего покойного генерала.