До 1933 года Ньюфаундленд был английским доминионом, а ныне входит в состав Канады на правах одного из ее штатов.
По карте до Сент-Джонса нам около суток ходу, о чем мы и сообщаем капитану порта. Но внезапный туман заставляет нас сбавить скорость.
К вечеру температура у Уколова поднимается до сорока. А до Сент-Джонса все еще двенадцать часов хода.
В радиорубке хорошо слышны все три широковещательные станции ньюфаундлендской столицы. По одной передают рекламы бритв, мыла, рыболовных снастей, косметики. По второй — бесконечные джазы. По третьей — конгресс объединенного профсоюза рабочих лесной промышленности… «Если мы добились своего, то лишь благодаря единству…» Одобрительный свист и рукоплескания заглушают хриплый бас оратора. На Ньюфаундленде только что успешно закончилась двухнедельная забастовка ньюфаундлендских лесорубов.
Ночью Прокофьичу удается выйти на связь с Ригой.
Ответ гласит: «Если состояние больного требует госпитализации, идите в ближайший порт». Да и как еще могли нам ответить с берега?!
Весь следующий день мы по-прежнему безостановочно бежим на запад.
Предвкушая пополнение запасов пресной воды, старпом разрешает внеочередную баню.
Надо хоть недельку поработать на палубе, когда рубашка липнет к спине от пота, окунуться разок другой в ледяную соленую волну, постоять двенадцать часов в сутки у разделочного стола или в жаркой духоте машинного отделения, чтобы понять, что такое баня на траулере. Матросские душевые в носовых отсеках гудят от плеска воды, блаженных выкриков, шлепков и гогота. Точно рыбы, плавают в густом пару разгоряченные тела, гладкие, литые, — на них, слава богу, нет тех неснимаемых пожизненных наград, которыми старшее поколение отметила война.
В коридоре слышатся душераздирающие вопли. Это Карпенок и Покровский, исчерпав свое время, не пожелали добровольно уступить место другим и, бранясь во все горло, в чем мать родила собирают теперь свои разбросанные по коридору пожитки.
Играет, ликует молодая мужская сила. И даже сознание, что наверху в изоляторе лежит тяжело раненный товарищ, не может подавить ликования здоровой плоти.
Вечером второго дня туман рассеивается, и перед нами на фоне лиловой колышущейся воды вырисовывается высокий темный берег, за который медленно закатывается оранжевое солнце.
Умытые, причесанные, приодевшиеся матросы, высыпав на верхний мостик, безуспешно пытаются обнаружить на постепенно вырастающем темном берегу вход в гавань. Крутые холмы кажутся совершенно безжизненными — ни домика, ни людей, ни деревца. Только торчащие за ними на светлом небе ажурные верхушки телевизионных мачт да грустно подмигивающий одинокий бакен говорят о том, что земля эта обитаема. Когда до бакена остается около кабельтова, навстречу, словно выскочив из скалы, устремляется лоцманский катер.
Сент-Джонс — одно из первых английских поселений на ньюфаундлендском берегу — надежно укрыт и от океанских штормов, и от постороннего глаза. В свое время он был важным военным фортом, но время это давно прошло. Теперь Сент-Джонс небольшой провинциальный городок на самом краю Канады, где живет пятьдесят две тысячи человек, кормящихся морем и лесом.
Сент-джонский лоцман — грузный, мощный старик с громовым и натруженным басом — не чета холеному, надменно-вежливому копенгагенцу Хегебинду — достойно представляет свой город рыбаков и матросов, лесорубов и грузчиков. Несмотря на грозный вид, он запросто и с охотой отвечает все тем же громовым басом на наши вопросы и еще охотнее расспрашивает сам. Его выцветшие голубые глаза на тяжелом морщинистом лице глядят на нас с каким-то по-детски непосредственным, добрым интересом.
За пятьдесят минут, которые он провел у нас на борту, мы успели узнать, что у него две дочери и два сына, один ходит капитаном на каботажном судне, другой работает радиотехником в Торонто. Что ему самому шестьдесят семь лет и он тоже был капитаном рыбацкого судна. Что заработки его целиком зависят от рыбного промысла, так как в Сент-Джонс заходит больше всего рыбацких кораблей. Последние два года, особенно благодаря русским, которые стали посылать к Ньюфаундленду много судов, дела его шли на редкость удачно — он даже купил себе шестиместный лимузин. Однако надо откладывать и на черный день… Тут лоцман задрал рубаху и похлопал себя по голому животу, показывая длинный шрам: два месяца назад ему оперировали язву желудка, и он страшно доволен тем, что избавился наконец от болезни, мучившей его долгие годы, — операция обходится недешево, — и тем, что, несмотря на болезни и возраст, держится таким молодцом.
На наш вопрос, почему на промысле окуня не видно канадцев, лоцман пожимает плечами. «Редфиш» — так по-английски зовется морской окунь — пользуется плохим спросом. «Паршивая рыба. Треска — другое дело!..» Я вспоминаю дядю Якова и не могу удержаться от улыбки. Видно, в каждой стране свои предрассудки.
За разговором незаметно наступает ночь. Лоцман долго ведет нас по узкой горловине среди черных, глухих берегов.
И вдруг за поворотом мы оказываемся в центре города. С трех сторон нас окружают огни — белые, красные, зеленые, мигающие, ползущие, неподвижные, покачивающиеся; слышится шум городских улиц, гудки машин. Контраст столь неожидан, что кажется, будто перед нами одно из видений Александра Грина.
Притихнув, мы глядим во все глаза. И постепенно начинаем различать детали. Зеленые и красные мигающие огни оказываются бакенами и маячками. Ползающие белые — фарами автомашин. Вспыхивающие, крутящиеся — рекламами и вывесками. Самая яркая из них складывается в слова «Bank of Montreal».
Теперь уже город не кажется большим. Просто он виден весь сразу, так как располагается цирком вокруг гладкой, как озеро, уютной акватории.
Слева, в глубине ее, чуть покачиваясь, стоят у причалов и на якорях десятки освещенных рыбацких судов. Но по сравнению с нашим они выглядят шлюпами.
— Сорок португальцев и два испанца, — поясняет лоцман. Ловят треску и палтуса ярусами. В Сент-Джонсе они укрылись от шторма, того самого, во время которого мы взяли впервые большие уловы.
В гавани тесно. Лоцман разворачивает нас чуть ли не на сто восемьдесят градусов и командует реверс. Машина, замерев на мгновение, дает задний ход, и мы медленно подваливаем к пирсу.
Перегнувшись через борт, лоцман что-то кричит. Двое швартовщиков в шляпах и при галстуках подбирают конец и осторожно, чтобы не запачкать костюмов, надевают его на кнехт. Сегодня суббота, рабочий день давно окончен, и швартовщиков, наверное, специально вызвали из города. Не успели мы отдать трап, как они скрываются за пакгаузом, оттуда доносится ворчание мотора, и, светя фарами, из порта вверх по улице уходит машина.
Первыми по трапу поднимаются вынырнувшие из темноты два таможенных чиновника. За ними — крупный мужчина в мягкой шляпе, с лицом добродетельного шерифа из ковбойских фильмов, и благообразный, как пастор, толстяк в очках — «представители иммиграционных властей», а попросту говоря, полиция.
Пока полицейские заполняют у капитана анкеты и оформляют документы на Уколова, является врач.
Яков Григорьевич встречает его на пороге изолятора. Пожав руки, коллеги принимаются за больного, и тут переводчик им уже не нужен.
Уколов, исхудавший, изжелта-бледный, с вымученной улыбкой подставляет под стетоскоп то один, то другой бок и переводит расширенный тоскливый взгляд с меня на старпома, со старпома на Якова Григорьевича.
— Пневмония травматика![6] — восклицает доктор.
Канадец, вынимая из ушей резинки, согласно кивает головой:
— Пнеумониа трауматика…
И оборачивается ко мне:
— Немедленно в госпиталь… Вставать нельзя ни в коем случае. Я вызову санитарную машину… И передайте коллеге, что я приятно поражен — в первый раз вижу на русском судне врача-мужчину..
Яков Григорьевич с удовольствием обсудил бы с ним эту и многие другие проблемы, но канадец торопится — мы опоздали на восемь часов, а у него в клинике назначена операция.
6
Травматическое воспаление легких (лат.).