— Необыкновенным? — Николай Аникеевич снова встрепенулся. Слова «необыкновенный», «чудесный» казались ему теперь его словами, из его мира.
— Так Вася говорил. А раз даже привел его. Обыкновенный такой человек, ничего особенного. Вежливый, тихий. Я б его и вовсе не запомнила, но говорил он забавно так, как из старинной книги. «Позвольте, уважаемая Екатерина Григорьевна… Разрешите представиться…» Такие вот все обороты… Да что я с вами совсем заболталась-то, давайте я вас чаем угощу. Со своим вареньем. Абрикосовым. Такого в магазине не найдете.
— А и никакого в магазинах нет. Но потом, спасибо большое. Ну и что человек этот говорил?
— Какой? А, этот классик?
— Классик?
— Ну да, я так его про себя окрестила. Разговаривал, как у Толстого там герои объясняются. Да ничего особенного не говорил. Чего-то там поколдовали они около часов, посидели за столом, чай попили, и все.
— А Василий Евграфыч?
— Что Василий Евграфыч?
— Ну, он к этому времени… Вы говорили, изменился он…
— Это точно. И классик к этому касательство имел. Это уж точно.
— Почему?
— Чувствовала я. Вася мой всю жизнь человек был незлобливый, людей старался не обижать. Стеснялся. Но, бывало, расшумится по пустяку. И сам себя накаляет, распаляет: да неужели я, просидевши цельный день под проклятыми этими «Волгами», должен… Ну, вроде этого… И под горячую, стало быть, руку мог и обругать человека. Этот у него заглушка — любимое было его слово. Этот — глушитель. А приятельницу мою Тамару Ивановну карбюратором неотрегулированным звал. Представляете? А вот как раз со времени, когда классик появился, стал Вася прямо на глазах мягчать. Тут вот все и зашептались, сектантом, мол, стал…
— А почему?
— Как вам сказать? Трудно объяснить…
— Ругаться перестал? — подсказал Николай Аникеевич.
— Хе-хе, — хихикнула старушка, будто слова часовщика показались ей необыкновенно забавными. — Ругаться! Да он только хорошее в людях стал видеть. Тамара Ивановна моя — она женщина очень развитая — говорит: «Катьк, а твой-то Василий прямо брат Алеша».
— Брат Алеша? — вскинулся Николай Аникеевич. — Какой Алеша?
— Как какой? — обиделась почему-то Екатерина Григорьевна.
— Алеша Карамазов.
— А-а… — неопределенно протянул Николай Аникеевич. Раза два пробовал читать он Достоевского, но горячечные, неудержимые потоки слов, извергаемые всеми его героями, казались ему странными, неубедительными. То ли дело Чехов и Бунин, которые восхищали его прозрачным своим и четким великолепием…
Вася твой, говорит Тамара Ивановна, прямо стал весь просветленный. Он, говорит, у тебя кротостью души к другому времени принадлежит теперь.
К другому времени. По своим часам. К другому времени. О господи, пошли хоть какую-нибудь щелочку в лабиринте, что окружает его, хоть хвостик тайны… Классик, гм, это ж надо такую кличку придумать.
— Скажите, дорогая Екатерина Григорьевна, вот вы давеча рассказывали мне, как этот классик разговаривал: «Разрешите представиться…» А вы, случаем, не запомнили его имени?
— Ва… ва… Вахрушев, как будто. Да, как будто Вахрушев.
— А где живет он, вы, конечно не знаете?
— Понятия не имею.
— А имени-отчества не запомнили?
Екатерина Григорьевна задумчиво пожевала губы, посмотрела вдаль:
— Виктор, что ли… Виктор Александрович… А может, и не Виктор Александрович.
— А сколько на вид ему тогда было?
— Да немолодой тоже был человек. Уж никак не меньше шестидесяти пяти.
Ага, высчитывал про себя Николай Аникеевич. Если в семьдесят первом ему было шестьдесят пять, то будем считать, что он примерно пятого года рождения. Значит, сейчас ему около семидесяти пяти. Или было бы столько, потому что вполне может быть, что его давно нет в живых.
Он торопливо, почти непристойно быстро попрощался со старушкой и вышел. Было еще не поздно, и стоило попробовать обратиться в Мосгорсправку.
Суровая женщина с крашенными чернилами фиолетовыми волосами равнодушно выстреливала вопросы:
— Год рождения, место рождения?
— Не помню я место рождения, — униженно, как он всегда разговаривал в таких случаях, взмолился Николай Аникеевич. — Фронтовой, понимаете, друг, не знаю даже, жив ли. Проездом в Москве, дай, думаю, узнаю, вдруг жив Витька мой… Комбат боевой…
— Ждите, — сухо щелкнули окошком фиолетовые волосы. Похолодало, шел снежок, прихорашивал грязные сугробы вдоль тротуаров. «Что я делаю, зачем?» — вдруг подумал Николай Аникеевич, и от мысли этой сразу захотелось вернуться в привычный свой мир, может, и не такой, какой выбрал бы он для себя снова, появись у него такая возможность, но и не такой уж плохой. Но попал он на какую-то странную колею, и она, а не он, определяла путь его. Вот и привела эта колея его в Мосгорсправку в поисках сомнительного какого-то Вахрушева сомнительного пятого года рождения. А ведь мог он в это время полежать на диване с полчасика после обеда… Обеда… О, господи, совершенно выскочило из головы, что сын же сегодня придет, Вера предупреждала. Совсем тронулся, старый осел.
— Возьмите, — снова щелкнуло окошко. На листке бумаги значилось три Вахрушева, черт бы их побрал. Улица Руставели, это, кажется, где-то на Дмитровском шоссе, улицы Вучетича и Зорге.
Может, скатать сегодня, скажем, на Зорге, сказал себе Николай Аникеевич, но тут же возразил, что получится совсем нехорошо. Вздохнув, он отправился домой.
В метро он задремал, и в урывистом легком сне шли перед ним аккуратные старички в старомодных котелках, отдавали ему честь, щелкали каблуками и представлялись: Вахрушев, Вахрушев, Вахрушев…
— Деда пришел, — услышал он еще из-за дверей Олечкин визг. Был у нее звериный слух. Ключ он еще не вставил в дверь, а квартиру уже прошили стремительные стежки Олечкиных шажков.
— Как ты, внученька? — нагнулся он, чтобы Оле сподручнее было уцепиться за дедову шею, и выпрямился уже с нею, с легким и теплым вьющимся тельцем на груди.
— А у меня бант новый.
— Оля, дай дедушке раздеться! — скомандовала Рита.
Сын, как всегда тихий, пришибленный, скрутила она его в бараний рог.
— Вера Гавриловна говорит, новые часы принес? — осторожно спросил он, стараясь с самого начала увести разговор в безопасную бухточку.
— Да ничего особенного, сборная солянка. Корпус немецкий, механизм французский, сам не знаю, зачем купил.
— Дорого отдал? — без всякого интереса спросил сын.
— Триста, — зачем-то соврал Николай Аникеевич.
— Антикварные вещи очень дороги, — неодобрительно поджала губы Рита. Будто он, Николай Аникеевич, виноват в этом, и будто ей от этого тепло или холодно.
— Это уж точно, — поддержала разговор Вера, накрывая на стол. — Николай Аникеевич рассказывал, видел на днях малахитовую шкатулку в комиссионке, две триста.
— А лет пятнадцать назад, — усмехнулся Николай Аникеевич, — мне такую же за триста предлагали. Не взял, дорого показалось.
— А мне старые вещи вообще не нравятся, — с вызовом сказала Рита. — Это все мода такая.
— Ну почему ж, Риточка? — примирительно пожал плечами Юра. — Разве не красивые вещи? — Он кивнул на старинные часы, стоявшие на каждой свободной поверхности в комнате.
— Садитесь, садитесь, — ласково пропела Вера Гавриловна. То ли от плиты, то ли от поднятых волос, но показалась она сейчас Николаю Аникеевичу совсем молоденькой; и испытал он прилив гордости за нее. Молодец, Вера. И она, словно угадав мысли мужа, перехватила его взгляд и улыбнулась быстрой, смущенной и благодарной улыбкой.
— По рюмочке, Рита? — подобострастно спросил Юра. — Как в народе говорится, что-то чешется под мышкой, не послать ли за малышкой… Нет возражений?
«Вот тюфяк, — с досадой отметил Николай Аникеевич. — Ведь непьющий практически парень, а за разрешением на рюмку к жене».
— Будьте здоровы, — сказал Николай Аникеевич, чокнулся с сыном и женой и опрокинул рюмку.
Эх, не такой у него сын, о каком мечтал. И не в том только дело, что сидит он зачем-то в своем министерстве, канцелярско-инженерной крысой стал. И не в том, что не захотел по часовому делу пойти, хотя руки у парня прекрасные. Оси точил — одно загляденье. А в том, что далекий какой-то, пришибленный. Не поделишься ничем, а он и не поинтересуется. Ну попробуй скажи ему про хрустальный колокольчик, про часы, идущие вопреки всем законам механики и здравого смысла. Не скажешь. А откроешь рот, тут же его вобла с узкими губами и заявит: часы без пружины ходить не могут…