- Очень любит их? - с улыбкой теребя штору, спрашиваю я.
- Что ты! - и глаза ее вспыхивают. - Он их так понимает, и они его тоже. Знаешь, я даже иногда не могу взять в толк, что это они такое удумали. Недавно смотрю - сидят втроем, хохочут, подхожу - что это у них за книга господи - телефонная! "Мама, мама - Укушин!" - и так и заливаются. Фамилию нашли - Укушин. Я говорю: "Укушин - ну и что?" - куда там, как грохнут, Вадька громче всех - большой, а хуже маленького, ну скажи...
- Укушин, - улыбаюсь, - надо же, отыскали ведь - Укушин!
- Да брось ты, - отмахивается она, но на лице ее довольная улыбка. Вадька, он их так любит... - хочет продолжать она, но...
- Что ж ты ничего не ешь? - перебиваю я. - У меня есть еще котлеты...
- Нет, нет, - сразу переменив тон, трясет она головой. - И так у тебя все съела. Когда теперь к тебе придут...
И взгляд ее опять делается серьезно-сострадательным, она смотрит на меня, видно, что хочет сказать что-то такое, что сразу не может выразить, наконец, решается.
- Знаешь, - медленно начинает она. - Мне кажется, есть люди обыкновенные, а есть особенные. Так вот - особенным, им всегда... - она запинается, подыскивая слово, - им труднее, что ли, жить, наверное, да? У них другие запросы, наверное, оттого, что они внутренне богаче; им всегда надо что-то необыкновенное, они и страдают от этого - ведь да?
- Не знаю, - пожимаю я плечами.
- Не знаю... - укоризненно передразнивает она меня.- Кто бы развелся с таким мужем, как Олег?
- Ну, и что? - усмехаюсь я.
- А то, - говорит она с удовлетворением, - что другие бы счастливы были, а тебе - все не то, все что-то более настоящее надо... А возьми меня вышла за Вадьку, родились дети, и - господи - да мне как в голову ударило до сих пор не верю, что мне такое счастье. Да и что, кажется, особенного: дети - так у всех дети, Вадька - что, думаешь, так уж он меня любит? Привык - жена, - и в уголке ее губ впервые появляется намек на складочку, но тут же исчезает, и она по-прежнему весело улыбается...
- Мне как в голову ударило, - повторяет она. - Хожу - счастливее меня на свете нет. И знаешь, - она как-то по-детски, будто поверяя тайну, приближается ко мне. Мне кажется, теперь уже со мной ничего не может случиться, - шепчет она. Я удивленно смотрю, и она отводит глаза.
- Даже если с Вадькой у нас - ну, мало ли что, все равно, - упрямо трясет она головой и вскидывает глаза на меня. В ее взгляде - упрямство, решимость, какая-то удалая решимость.
- Все равно у меня Ленка с Мишкой, все равно... Все же ведь у меня было - понимаешь!
И она секунду глядит на меня этим удалым взглядом, потом удаль в ее глазах гаснет, и она смотрит, как и раньше, внимательно и серьезно.
- А у тебя все будет хорошо! - убежденно говорит она. - Конечно, будет. И не кое-как, а по-настоящему - вот увидишь. И я буду за тебя рада, уверенно говорит она, машет рукой "Ну, пока!", поворачивается к выходу, спохватывается, вытаскивает из мешка связку яблок, связку апельсинов, еще какой-то кулек и, не слушая моих протестов, скрывается за дверью. Я трогаю кулек - в нем вареная курица, подхожу к окну и наблюдаю, как, спотыкаясь, быстро двигается через двор ее маленькая фигурка. У арки она оборачивается, машет рукой, я тоже машу, и она исчезает.
От окна дует, я плотнее запахиваюсь в теплый халат, поправляют шарфик, стою и смотрю, как хлопьями падает густой, тяжелый снег.
"Ударило в голову"... - вспоминаются мне ее слова. - "Ударило в голову"... "Тебе что, в голову что ли что ударило?" - всплывает следом и десятилетней давности мамин удивленный возглас. Я вспоминаю и другие удивленные возгласы: "Ну, тебя, мать, не узнаешь... И загар... Как это ты делаешь?" Я вспоминаю, как под последний аккорд гитары черная тишина институтского конференц-зала впервые взорвалась аплодисментами и криками выкрикивали мое имя. Я вспоминаю одинаковые улыбки мальчиков, мелькающих в танце, и другую холодную улыбку, от которой захватывало дух и с которой недоступный доцент, глядя на меня и листая мою курсовую работу, говорил, что я - если не будущая Эдит Пиаф, то уж, конечно, Мария Кюри. Я помню, как закружилась голова от мыслей, что будущее у меня непременно должно быть особенным, что надо только не разбросаться, сосредоточиться на главном и отбросить остальное. И в главное попали занятия наукой под руководством будоражащего воображение доцента, занятия пением - это все были приметы особенного, а в остальное - толстый, рыжий, такой обыкновенный мальчик, с которым, правда, было когда-то очень весело разъезжать в трамвае по одной карточке, болтать обо всем на свете, хохотать над смешной фамилией вроде Укушина.
"Ударило в голову", - усмехаюсь я, оглядывая комнату, в одном из секретеров которой хранятся брошюры с моими работами и дипломы конкурсов пения. И передо мной встает ее серьезное лицо, когда она убежденно говорит, что есть особенные люди.
Я вспоминаю, как в институте она всегда давала всем на экзаменах свои аккуратные, хорошо написанные шпаргалки, и как часто на этом попадалась. Я вспоминаю ее беспомощную и добрую улыбку, когда ей предлагали забрать зачетку. Я сажусь за стол и, обхватив голову ладонями, сижу с закрытыми глазами. И когда, наконец, звонит телефон, и я, не открывая глаз, протягиваю руку, прикладываю трубку к уху и слышу горячо и сбивчиво говорящий знакомые слова голос, у меня перед глазами - и эта ее улыбка, и устремленный на меня серьезный, сострадательный взгляд, и как она говорит, что ей ударило в голову.
Голос в трубке убеждает меня и горячится. Где-то там, за ним, звонко и весело звучат и детские голоса.
Пианино
Мне его купили, когда я еще был совсем малыш. Мама вечером спрашивает: "Сережка, хочешь пианино? Играть на нем будешь, на клавишах, а там, глядишь, может, артистом станешь!" А я развесил уши, думаю - артистом в кино можно из автомата стрелять! - и заорал: "Хочу пианино, хочу!" Ну, значит, и купили. Я весь день ждал-ждал, а вечером четверо звонят, я выбежал, а они по лестнице несут, будто хотят всех передавить - я только вижу, что большое. Тут один как гаркнет: "Берегись!" - я и убежал, а выхожу - стоит, а в нем наша люстра отражается. Я потрогал - гладко, пальцы липнут, а мама рада: "Нравится, да?" Потом мама крышку открыла - оно как зубы показало - оказались клавиши. Я-то сразу засек педали, вот если б еще руль был - здорово б играть в МАЗ-504! Ну, и на клавишах ничего выходило - как левой стукнешь - будто грузовик проехал, правой - легковушка. А мама говорит: "Ладно громыхать-то, завтра учительница придет", и крышку и закрыла.
А с завтра тоска и началась. Пришла эта Алла Павловна, толстая, за пианино-то еле лезет, и как начала шпарить. Шпарит-шпарит, у меня даже шея зачесалась - только почешу, а мама мне с дивана злое-презлое лицо сделает. А потом Алла Павловна и меня посадила: вот это - гамма, - говорит, называется. Раз сыграли, два сыграли, у меня стало ноги выворачивать, - я их на педаль, а Алла - "нельзя!" Ушла и говорит: "Не знаю, как ребенок освоит слух у него, знаете ли..." А я-то думаю: совсем уже, что ли, да я ее музыку и со двора услышу! Только собрался гулять, а мама - хвать за кушак: "А гамму Пушкин выучит?" И сама час на карауле простояла.
А во двор потом вышел - Петька одуванчиков набрал, разболтал всем и издевается: "Цветочки юному артисту!" Я ему, конечно, дал, а потом пришел домой и говорю: "Мам, может, свезти его назад, а кровать сюда опять поставим?" А она: "Нечего на попятный - занимайся-ка теперь!"
С тех пор - как пятница, мама на меня рубашку напяливает выходную, а в полседьмого Алла уже звонится. "Опять, - говорит, - здесь оттенков нет, это наизусть не выучил, а то сдать не можешь!" А уж Петька проходу не давал: еще в школе - как увидит - аж на цыпочки встанет. "Крепнет, - говорит, - талант, да?" Хоть получит за это, а весь день все равно испортит.