Зажегся свет в зале, и я увидел среди аплодирующих моего коллегу и товарища по Ленинграду Толю Шагиняна, моего опального друга – выдающегося литературоведа и переводчика, изгнанного из Союза

Ефима Эткинда. И великого смельчака – ирониста и эксцентрика, бывшего советского заключенного, бесконечно талантливого Андрея

Донатовича Синявского с его верной Марией Васильевной Розановой.

И утирающего слезы – постаревшего, но как-то по-юношески красивого и стройного Виктора Некрасова.

Потом были дни разговоров и молчаний. Были пивные на бульваре

Сен-Мишель и рестораны с устрицами (уже тогда начал понимать, что это блюдо не для меня). Были белое вино и красное вино. И была водка. С чоканьем и с молчаливым вставанием.

Вышел очередной номер “Русской мысли” – и в нем рецензия

Некрасова на мой концерт. Одна из самых памятных для меня рецензий за всю жизнь. Он в статье всё недоумевал: зачем надо читать по-французски? Кому это надо? И зачем на мне смокинг? И бабочка?! И к чему Мопассан и даже Чехов? К чему столько усилий, если есть шукшинские “Сапожки”, расстегнутый ворот рубахи, простая история человеческого примирения и выдох прогорклого дыма от сырой “беломорины”.

ВИКТОР НЕКРАСОВ. В коротенькой курточке, карманы почти под мышками, с непокрытой головой, шикарные, можно сказать, пижонские усики на позавчера выбритом лице, озорные внимательные глаза. Некрасов смотрится настоящим, исконным парижанином и вместе с тем абсолютно НАШИМ, прежним – каждым жестом, каждым шагом перечеркивающим и время, и расстояние.

Пиво, пиво! Он очень любит пиво и по ходу прогулки несколько раз угощает меня пивом. Мы отправляемся на “La Defense” – к Эткинду ужинать. Это довольно далеко. Едем на метро, потом на R.E.R. скоростной электричке. Ему хорошо в этом городе. И с ним хорошо в этом городе. Он местный, но его язык, слова, словечки, мысли, интересы – всё русское. Он переполнен нашими политическими новостями – ставку делает только на Ельцина (это совсем не очевидно – вспомните: март 87-го!). Ругается, шутит.

Рассказывает смешные байки.

Говорит: “Мы с Володей Максимовым поругались вдрызг… и не так просто, а по принципиальному поводу. Я сказал ему, что порога его “Континента” не переступлю. И всё! Оборвали все связи. И вдруг как-то – он к тому времени уже восемнадцать лет в Париже жил – ночью телефон у меня звонит. Часа в два. “Извини, Вика, что, может, разбудил”. Я сразу в крик: “Как ты смеешь? Конечно, разбудил! А если бы я спал?! Что за хамство?! Что за нецивилизованное поведение?!” Он всё терпит – и опять: “Вика, извини, у меня безвыходное положение. Я не дома. Надо такси вызвать и адрес назвать, номер дома… Я забыл, как по-французски ВОСЕМЬ?”

Смешно? Можно еще смешнее:

“Еще тогда – в Москве – притащили меня в знаменитый театр на знаменитый спектакль по Достоевскому. Я жутко не хотел идти.

Терпеть не могу, когда романы на сцене разыгрывают. В театре надо пьесы играть. Но, в общем, так или сяк сижу я в переполненном зале. Кругом восторг, вскрики, аплодисменты, а я злюсь, аж горло пересохло. Антракт. Духота. Хожу по буфету, пью пиво и всё боюсь самого-то постановщика встретить, мы ж друзья-приятели, а он нервный, нежный, мнительный, что я ему скажу? Третий звонок. Иду в зал. Публика возбуждена, счастлива.

Я сел, глянул на сцену и чувствую: ну не могу, не выдержу. Всё, думаю, убегу! А если его встречу и он спросит: “Что, Вика, спектакль – говно?”, я скажу: “Да нет, живот схватило!” Выбегаю из зала и по лестнице вниз. Точно! Внизу он стоит, меня поджидает. “Что,- говорит,- Вика, живот схватило?” А я говорю:

“Да нет, спектакль – говно”.

Уже совсем темно стало, когда добрались до “Defense”.

Ефим Григорьевич Эткинд совсем не изменился. Сколько пережил человек! Сколько горечи, сколько опасностей, сколько потерь, а вот весел, щурится хитро. Лекции по всему миру читает, пишет много. И Симон здесь – Маркиш. Но о нем разговор особый, отдельный. Сегодня он помалкивает, дает нам поздороваться. Нас пятеро – Эткинд, его дочь Катя, Некрасов, Маркиш и я. Ночной

Париж за окном. И из всех пятерых я единственный – “оттуда”, советский, московский. Во как жизнь повернулась!

Вышли за полночь. До чего-то доехали, вышли наружу из подземелья метро… расходимся. Мы с Маркишем на rue Vaugirard, а Виктор

Платонович к себе… Уходит легкой походкой. Холодно, снег пошел. Руки сунул в карманы курточки. А курточка коротенькая, карманы высоко, локти оттопырились. Как два крылышка. Уходит в снег смелый, невероятно талантливый, трагичный и веселый русский писатель. Совсем не постарел… Только жизнь прошла… И не там кончается… Улетает.

Февраль, конечно, не из радостных месяцев, но в Германии было как-то особенно и постоянно серо. Мрачный вокзал

Франкфурта-на-Одере. Мрачный магазин Free shop, и действительно сигареты дешевые, как предсказывал мой сосед Виталий Геннадьевич

– пфеннигов на восемьдесят за блок дешевле, почти целая марка экономии.

Берлин. Серо-черные кварталы, через которые, над которыми пробирается поезд. Долгая стоянка, долгие осмотры, проверки, сбор паспортов… раздача паспортов, лазанье под полками, под колесами. Медленное, медленное движение… Названия городских вокзалов, знакомые по фильмам о разведчиках… Фридрихштрассе… и, наконец, СТЕНА.

Да, я ее видел, я проехал сквозь нее. Она была внушительная, монолитная и колючая. И почти сразу мы окунулись в море искусственного света – вокзал Zoo, Западный Берлин. Другие походки, другие женщины, другие шляпы. Не скажу – лучше, скажу – виднее! Очень много света, и вдали, над всеми домами, сверкает вращающийся гигантский знак “Мерседеса”. Да-а! Это “застенные” жители. Там и тут действительно несовместимо. Это действительно другой мир.

Этой стене оставалось тогда жить несколько месяцев.

Берлин – Франкфурт-на-Майне

Десять лет прошло, прежде чем я снова оказался в Берлине, теперь уже объединенном. Мы играли “Стулья” Ионеско в Русском доме на

Фридрихштрассе, то есть в бывшем Восточном Берлине. Там и жили.

А в гости и на прогулки ездили в Западный Берлин – поглядеть на

Курфюрстендам с его модерновой церковью, выросшей из руин, с его ослепительными фонарями и наркотическими подростками с раскрашенными лицами.

Это был уже 1997 год. И опять февраль.

В зале – день и второй – сидели новые эмигранты из России. И в гости мы ездили к эмигрантам. Как же их много в Берлине – и писатели, и актеры (!), музыканты, композитор (дорогая моя Катя

Чемберджи, замечательный композитор, автор великолепной музыки к фильму “ЧерновChernov” – и она тоже здесь!). Телевизионщики, адвокаты, инженеры, пенсионеры и просто наши граждане.

Угнетенные (здесь или там?) евреи, немцы из Сибири, забывшие и язык, и приличия, лихие мошенники, унылые неудачники, романтики, искатели счастья… Поверить трудно – несколько лет назад только строгие граждане строгого государства ГДР и скрытная махина советского военно-промышленного комплекса. А теперь – несколько телевизионных программ на русском языке и множество газет и газеток и больших журналов… Русские в Берлине! Фантастика!

В конце спектакля, уже на поклонах, женщина подошла к самой рампе и протянула мне записку. За кулисами я прочел: “ВАС ХОЧЕТ

ВИДЕТЬ ВАШ СТАРЫЙ ЗНАКОМЫЙ КУРТ” и номер телефона.

Ах ты, Боже мой, Курт К.- соученик по юридическому факультету

Ленинградского университета. Самый старший на нашем курсе. Да, это было очень давно. Это были еще сталинские времена. Последний год жизни генералиссимуса – 1952-й.

Прием на юрфак был резко сокращен. Вместо обычных шестисот – семисот приняли только сто человек. Говорили – ставка сделана не на количество, а на качество. Из нас должны были приготовить классных специалистов социалистического права. Правоведы в стране бесправия – машина ГУЛАГа работала на полную мощность, по стране шла волна звериного антисемитизма, раскручивалось “дело врачей”. А мы сидели в большой аудитории в форме амфитеатра в старом здании университета на Менделеевской линии и слушали вступительную лекцию старого профессора – о традициях академии, о славе университета, о законах, которые превыше всего, об обычаях студенческого братства и профессорской солидарности.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: