- Ты что же это такое, а?.. Ты что же это, гадина, а? Ты как это смеешь?

Лерик, брыкаясь, бил его ногами, исступленно визжа, а он все тащил его мимо рояля в чехле, и важных кресел, и дедовских портретов, как можно дальше от этих страшных голых Лушиных ног, и все в нем дрожало.

Но он не успел еще всего рассказать Фрицу и не успел прийти в себя, когда приехала Софья Петровна с Марочкой из гостей.

И только открылась дверь перед ними, как к матери бросился Лерик:

- Мама, меня Марк Игнатьич за уши!.. Меня - за уши!.. За уши.

И тогда произошло что-то нелепое.

Луша не совсем еще раздела Софью Петровну в передней, и шубка, сдернутая только за один рукав, волочилась за нею, и раскрасневшаяся от быстрой езды на свежем воздухе Софья Петровна вторично раскраснелась от волнения, когда подскочила к Марку Игнатьичу, готовая вцепиться в него:

- Как?.. Как вы могли это?.. Как за уши?

Подскочил и Лерик и остервенело начал вдруг бить его по ногам палкою Фрица...

Пятясь и стараясь выхватить палку у Лерика, кричал и Марк Игнатьич Софье Петровне:

- Вы должны меня спросить! Меня выслушать!.. Я его за уши не драл!.. Спросите Лушу!

Марочка, презрительно оглядев Марка Игнатьича, сказала что-то по-английски и проплыла дальше, в свою комнату. Фриц стоял, приложив здоровую руку к сердцу, и глядел на Софью Петровну выжидающими глазами, чтобы что-то высказать, - это мельком заметил Марк Игнатьич, - а Софья Петровна все порывалась к нему, маленькая и ярая, с загнутым носиком и блестящими глазами, как небольшая хищная птица - ястребок, кобчик:

- Как вы смели? Как вы смели? За уши?! Кто вам это позволил?

- Я тебя убью!.. Я тебя сейчас убью, подлец! - кричал Лерик.

Палку Марк Игнатьич у него вырвал - он схватил чугунную пепельницу со стола, бросил в него, чуть было не попал.

- Не драл, но следует! Следует!.. Юбки горничным задирает, а?!

- Вы врете! Вы нагло врете!.. Это - не уличный мальчишка, это мой сын! Вон отсюда!

- Софья Пет... Пет... тровна!.. Ссофья Пет... Петт... - пробовал что-то горячо сказать Фриц.

Луша убежала вслед за Марочкой, но любопытную и испуганную голову видно было в дальних дверях.

И, постепенно отступая к выходу, в котором торчал неподвижный Егор, Марк Игнатьич кричал, не понимая зачем:

- Но следует!.. Советую: дерите!.. Дерите!

Егор спокойно посторонился, давая ему дорогу, но когда он выбрался на террасу, шумно зазвенело разбитое стекло во фрамуге дверей над самой его головою, и посыпались дождем осколки: это Лерик бросил в него чем-то деревянным - и со звоном стекла слился его голос и голос Софьи Петровны, кричавшей:

- Лерик, assez!

Все это случилось так неожиданно быстро, что даже опомниться не дало. И только когда Марк Игнатьич поднялся медленно в свою комнату и зажег лампу, он понял, что нужно укладываться, чтобы завтра утром уехать.

IX

Марк Игнатьич так и не видал больше никого в усадьбе, даже Фрица, который спал еще, когда он со своим чемоданчиком шел в Куньи-Липяги. Только Павел Максимыч около каштановой аллеи крестился на какую-то церковь. Утро было мокрое и очень длинное, так что и в полдень, когда он на попутной телеге подъезжал к городку, все казалось, что тянется еще утро. Мужичок, который вез его, по фамилии Царь, угостил его таким ядовитым пирогом, с начинкой из сырой нечищенной картошки, что нехорошо было во рту и резало живот. Моросил дождик, и от него приходилось прикрываться веретьем, очень грязным и с тяжелым запахом.

Около дома Полунина Марк Игнатьич остановил Царя. Зачем ему захотелось еще раз увидеть предводителя, и что он хотел сказать ему, он не представлял ясно, но подумал, что их, обиженных, теперь двое и что Полунин поймет.

Дверь отворили не сразу, и когда вошел Месяц, у Полунина было плохо прикрытое широкой улыбкой злое лицо.

- А-а, здравствуйте, мой друг! Ну что?.. Что скажете? А?.. Письмо?

- Еду вот... Уезжаю совсем... И чемодан свой везу, - улыбнулся Месяц конфузливо.

- Ах, вот что! Совсем? Не ужились? Что так?

С лица Полунина сошла улыбка, лицо стало откровенно сухим и злым, и голова плавно откинулась назад.

- Счастливой дороги! - сказал он и отошел к столу.

"Зачем это он? - подумал Месяц. - Чтобы не подавать мне руки?"

В кабинете его было теперь больше порядка. Над столом, заваленным бумагами, Месяц увидел копию того же портрета молодой девушки, который висел в зале, рядом с головой раввина. И ему, хотя и оскорбленному сейчас Полуниным, вдруг захотелось во что бы ни стало узнать: кто же это?.. Если не сейчас, то уж никогда не узнает.

И, сделав голос насколько мог беззаботным, непринужденным, Месяц сказал:

- И у вас тот же самый портрет... Копия... Это кто же собственно?

- Как "кто собственно"? - несколько удивился Полунин вопросу. - То есть писал кто?

- Нет, я просто... чей это портрет?

- Виноват-с... я думал, - это вы знаете. Моей жены, вам известной... столь хорошо.

- Не-у-жели?

- Что-о?.. Как это "неужели"?

Полунин посмотрел на него строгими треугольниками глаз, потом сделал лицо изумленным, чмыхнул и добавил, садясь за стол:

- Я вас не держу-с... Не смею удерживать...

Взял в руки какую-то бумагу и надел пенсне.

Когда в прихожей Месяц надевал калоши, он увидел через коридор в дальних дверях молодую женщину в просторной блузе, с открытым большим плоским белым лицом и волосами в виде корзины. Женщина эта посмотрела на него любопытно и отошла поспешно, и Месяц хоть и неясно, но догадался, почему так принял его Полунин.

А когда дальше на станцию ехал, то думал не о нем, а о портрете. Пусть даже польстил Софье Петровне когда-то известный D.Bolotoff, но ведь, значит, была же хоть половина этой чистой красоты... куда же она делась?

И уж все готов был простить Месяц Софье Петровне за одно то, что так обкорнало ее время.

Незаметно, день за днем, черта за чертой, точка за точкой, все искажалось, стиралось, морщинилось, засыхало... портились, чернели зубы, падали, седели волосы... И думал: "Господи, какое несчастье - старость!.. Пусть же хоть на чем-нибудь отведет душу: пусть ругает мужа-предводителя, немца Блюмберга, Павла Максимыча, университет, даже его самого, Марка Игнатьича, пусть делает что угодно: ей тяжело, и все кругом нее, может быть, в этом хоть чем-нибудь да виноваты".

Голова была мутной от бессонной ночи, и клонило в сон, и мокро было за воротником шинели. Денег не было, но думалось одно - лишь бы доехать, а там все устроится как-нибудь само собой: молодость доверчива к жизни.

И была даже смутная радость, что это случайное, чужое - деревня, усадьба, Лерик, ненужное ему - кончилось, а начинается свое.

Встречались ветряки, бабы, телеграфные столбы, все отсырелое, увязшее, и так долго что-то: бабы, столбы, ветряки; наконец, к сумеркам, стало видно вдали высокую водокачку, такую заметную в пустых полях.

- Что это? Станция?

Царь повернул к нему лохматое лицо и сказал:

- А вже ж!

X

Все это так бледно, потому что давно это было, - припомнил Марк Игнатьич, когда в газете за вечерним чаем прочитал: "Молодой землевладелец В-ского уезда, Валериан Андреевич Полунин, 24-х лет, выстрелом из револьвера тяжело ранил свою жену (на третий день после свадьбы!), затем стрелялся сам, но неудачно. Причины этой семейной драмы пока неизвестны".

Марку Игнатьичу, учителю провинциальной гимназии, было теперь уже под сорок, и ничего не осталось в нем от сходства с юным Ушинским: усы росли по-прежнему невнятно, бороду он брил, в черной, коротко стриженной голове проступала проседь. Фигура оставалась юношески неуклюжей: руки и ноги длинные, грудь узкая; но уж прочно, как в своем доме, поселилась в нем какая-то залежалость: учитель он был спокойный, не насмешник, не придира, но ученики его не любили, начальство с ним мало считалось, в обществе он был незаметен, да его и не тянуло на народ. Он любил ненарушимый уклад своей холостой квартиры, где кухарка Марья, старушка, похожая по внешности на столовый колокольчик, каждый день тщательно вытирала пыль с мебели, чинно раскладывала на столе его книги, карандаши, ручки и ученические тетради, готовила ему вкусный борщ с фасолью, бабки из разных разностей и с очень озабоченным видом спрашивала по вечерам, какого именно варенья подать к чаю: кисленького, кизилового, или из китайских яблочков, или из айвы, а под праздники зажигала лампадку, а от ранней обедни приносила вынутые просвирки. Уже и геморроем болел Марк Игнатьич, и остальная жизнь вся до конца представлялась ему ясной.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: