Рог
— Что это за жизнь? — крикнул Коля Сапрыгин и ринулся рогом вперед.
На пути всякие там иномарки, жигули и прочие… И подбивал их рогом, рогом. Скрежетало развороченное железо. Полосовало ему лицо.
Выбежал он из дому на изломе ночи. Выбежал темным осенним утром, продрогшим от мелкого дождя. И те редкие люди, что случайно оказались на улице, разом усекли опасность. Ринулись в ближайшие парадные.
А Коля бежал по улице, в одной белой с рыжим горошком рубашкой. Расстегнутой. Утром, правда, успел еще ботинки и штаны надеть. Мокрая рубашка липла к стене. Коля хотел ее сбросить. По рогу, по лицу и по груди текла кровь. Дождь смывал.
Ноги привычно вынесли его к метро. Двери закрыты.
Коля вытер мокрое лицо. На руке — кровь. Но это — понятно. Другое удивило: почему закрыто. Прочитал на двери: «Вход». Разъярился. Ударил рогом в стекло.
Звон разбитого стекла заглушила автоматная очередь.
Коля не сознавал, как его положили на носилки. Повезли.
В больнице один из санитаров ножовкой по железу отпилил ему рог, чтобы взять домой на память…
Потом его в морге уложили среди других трупов.
Коля в своей новой жизни видел это смутно, под занавеской дождя. Дождь стал стихать. И ясно проступило слово «Вход».
Буквы росли уже внутри его сознания. Не черные, как в прошлой жизни, на двери метро, а розовые. Согревали душу.
Дыра
— Что это? Дыра какая-то. На опушке леса. Там дальше ели.
А почти у самой дыры бузина. Вроде так. Сразу не разобрал. Снегу всюду навалило. Через поле еле добрался. Ноги проваливались. Снег в валенки набился. Хорошо валенки догадался надеть. В ботинках бы не дошел. Оглянулся. Вдалеке островок тоненьких, продуваемых ветром березок. Да, одиноко получается.
Из дыры теплом тянет. Снег вокруг дыры потемнел, уплотнился. Вылетела муха. Покружилась. И опять в дыру, к теплу.
Чего делать? Надо вокруг дыры разгребать снег. Не очень это меня манило. Без перчаток и варежек. Пальцы скоро стали красными. Распухли сардельками. Уже рук не чуял. А чего делать? Иначе в дыру не влезешь.
С трудом пролез в яму, на дне ее вроде как комната. За столом, покрытым серой клеенкой, потрескавшейся от старости, сидел мой товарищ по институту Коля Симановский-Буханов. Мы с ним были не очень близки. Слышал, что он работал в газете корреспондентом, даже заведовал не то экономическим, не то отделом писем. Чего-то у него случилось с позвоночником, рано вышел на пенсию по инвалидности. Я рьяно к нему, с бодростью в голосе:
— Здорово, Николя, не ожидал?
При слабом фитилечке свечки, поставленной на блюдце, я его рассмотрел. Сидел он на табуретке в черных трусах и блекло голубой футболке.
— У меня только фрукты. Хочешь? — все это он говорил, не поднимая головы.
Скривился и левой рукой достал из ящика, что стоял у его ног, два яблока и три груши. Я молча смотрел, как он их клал на стол. Правая рука у него висела плетью.
— У нас недавно курс собирался. Между прочим, о тебе говорили.
Он никак не откликнулся на мои слова. И опять головы не поднял. А я думал, чего занесло его сюда. Ушел из городской квартиры, оставил дверь открытой. Может, он душу свою спасает в этой дыре, почти что могиле? Спросить не решился. Смотрел на груши и яблоки. Свечной огарок давал им живой лик своего света. Выпуклого, как надгробье: темно-красного, зеленого, коричневого.
Снизу вылетели три или четыре мухи, закружились над столом.
— У тебя тепло, даже мне жарко в шубе.
— Под кроватью щель. Из глубин земли огонь. Хочешь, посмотри.
Это была не кровать, а топчан, закрытый тонким одеялом. Сверху лежала подушка без наволочки.
— Долго будешь здесь?
— До весны.
— А потом куда?
— Земли много.
— Ведь ты кончал МГИМО. Чего вдруг к земле потянуло?
Он не ответил. Я не знал, что сказать. Он молчал. Потом поднял голову. Я увидел в его глазах свет от огарка свечи. Он не опускал головы, а я смотрел. Слабый свет начал опадать. И мы погрузились в темноту. Темнота уплотнилась.
Я пригрелся у него. Засыпал. Просыпался. Все так же было густо темно.
Однажды услышал: «Дышит».
— Кто дышит?
— Земля задышала.
Над моей головой зажужжали мухи. Пора уходить.
Он услышал мои мысли:
— Лестница у стенки.
— Прощай, Коля, отдыхай.
Он промолчал.
Когда я выбрался на поверхность, время-пространство резко изменилось. Я повернул не назад в поле, а пошел к лесу. Ветер растаскивал облака по небу.
Теплый воздух был пронизан криками птиц. Мои валенки шагали по траве, выбившейся из-под снега. Я расстегнул шубу.
Путешествие
Глухо-казенный человек, назовем его Вика, все пытался пробиться в глухо-индивидуальную стену. А за этой стеной — умопомрачительный особняк, бокалы там звенели с нежностью оленей, потолок там в ванной — зеркальный, сама ванна прыскала водой из сотен дырочек, а туалет, о, туалет! — таких матово-туманных размеров, что если кого и убьют, то пожалуйста, — труп можно было захоронить простым нажатием клавиши. И зажурчит ласково вода, и где-то там, в далеких нефтестальных трубах смолкнет.
Телефоны в застенном особняке раскалялись от распоряжений и валютных поступлений, а телевизоры, видео и прочее, прочее глубоко проникали даже в заатмосферное пространство. Факсы все расширяли глаза, чтобы увидеть ломкие крики летящих к теплым морям птиц.
Женщин там раздевали. В спальнях. Но ведь не до скелета. А время беспечно сыпалось. Были и короткие рывки к песчаному пляжу, загорелые тела мужчин и женщин поглощали солнечные лучи, и солоноватые волны морей и океанов заменяли Божественное причастие.
Это все для тех, это все для тех, тех, тех, все для тех, тех, тех…
Но вернемся к Вике. Он мечтал отвалить хотя бы один кирпичик от стены. И глухо-индивидуальная стена вроде бы с пониманием относилась к нему, к его мечтам. Да снизу обросла чистотелом и всякой сорной травкой. Но это все по эту сторону, за пределами.
Между тем Вика обзавелся добродушной, почти победной улыбкой. И губы его, где бы они ни путешествовали, в ночь — в полночь, или в яркий солнечный день, возвращались мечтою к стене…
Хотя бы один кирпичик, один кирпичик так поцеловать, чтобы слиться в экстазе.
Вика оставался глухо-казенным, но постепенно и у него кое-что накапливалось — жена, сначала один ребенок, мальчик, потом и девочка, два года и три месяца, и работа, и машина, и стучало сердце, и поднимались и опускались легкие, и незаметно кружилась по венам и артериям кровь, но стена…
Конечно, Вика знал, что в Иерусалиме есть Стена Плача, но ему-то к чему, православному. Он даже пару раз ходил в церковь, подавал записки за упокоение родителей. Не Стена Плача, а Стена Радости и Смеха нужна была ему. Там, где-то в веках, иудеи эти ветхозаветные Христа распяли, а его-то кровь чиста, это уж точно.
Даже во сне губы Вики целовали Стену Радости и Смеха.
Это было в четверг, около часа дня. Июль разжигал необыкновенно. Губы Вики как-то ослепительно, жарко поцеловали кирпичик стены. Тонкий вкус заморского вина полоснул его страстные губы.
Сорная трава расступилась. Он вошел в сад. Огляделся. Безголосая постриженная трава газона перед входом.
Вика открывает дверь особняка. Мраморное блаженство ведет его из комнаты в комнату. Все-таки проник, просочился, пролюбился, — стучит его кровь. Пустой рабочий кабинет. Молчат факсы… телефоны… пейджеры…
Меняются гостиные. Все до тонкой косточки ему уже тайно знакомо ковры, картины, кресла, телевизоры. Во всю стену картина: всадник на лошади с копьем. А-а-а! Георгий Победоносец. Моя фотография. Смеется. Шутка. Шутка неплохая. Надо бы не забыть.
Спускается вниз… Ага. Так он и ожидал: бассейн… Может, искупаться? Вика пока не решается. Путешествует дальше — ванная комната… А это? Туалет.
— Туалет… туалет… туалет… туалет… туалет, — поет Вика.