Три дня

Косматый, как одна неделя жизни, Лучин подсчитал, что ему до смерти, то есть когда он сковырнется в яму, не зная, что такое холод или жара, оставалось еще две полные недели и три дня.

«Значит, так, — думал Лучин. — Сегодня какое число? Двадцать третье или двадцать шестое?»

Но не стал спрашивать ни у сестры, которая работала на почте, ни, понятное дело, у матери. Его мать давно уже потеряла счет времени и годам. Когда ею редко интересовались, она внятно сообщала: «Я родилась при Николае».

И если хотели уточнить, она немного сердилась.

— При каком?

— Да при Николае Угоднике. Это Георгий есть Мученик и Победоносец.

Ей возражали: «Николая тоже два. Зимний и летний».

На это мать не могла ответить. Закрывала глаза, как бы захлопывала дверь.

Ее сын Василий Лучин в прошлом имел две специальности. Взрывник и электрик. Ныне пенсионер.

Василий лохматил голову без единой сединки. И планировал. Две недели и три дня. Многовато. Если две недели ничего не есть, а три дня обжираться, тогда и в гроб не влезешь. Может, лучше так: одну неделю уйти в мусульманство, а одну стать евреем. А три дня куда? Опять русским? Опять, чтоб как раньше? Глупо. Может, на две недели уйти в лес, в самую чащобу? А на три дня вернуться… Зачем? Куда эти три дня деть?

Да, думал Лучин, тут не только ему, а самому Господу не разобраться. Мешают эти три дня. Не утопить их, не взорвать — ничего с ними не поделаешь. Только терпеть.

Василий взглянул на мать. Ей хорошо — баба, мыслить не может. Только лежит. Не поймешь, спит или так, время изничтожает.

Василий вышел. Он не замечал, скрипит ли снег под ногами, или песок. Две недели как-то устроить можно, а вот три дня… Тут не то что Бог, профессор не решит, куда девать эти три дня. И зачем они?

Минута

В окно долго стучали. Дождь, что ли?

Но потом уже не в окно, а в дверь. Открыл. На пороге Матюша Силинский. Его мокрые волосы прилипли ко лбу.

— Живой?

— Как видишь. Заходи, Матюша.

— Наслежу.

— Ничего, заходи.

Он вошел, не снимая плаща, сел на стул.

— Давно о тебе не слыхал, — повторил Силинский. — Значит, ты живой?

— Можешь пощупать.

— Зачем, я вижу.

— Выпить, Матюша, хочешь?

Я налил ему и себе по полстакана водки. Протянул руку, чтобы чокнуться.

Матюша торопливо выпил. Вытер рукой рот. После водки оживился:

— Говорят, жизнь минута.

— Так минута еще не прошла. Возьми огурец, закуси.

— Это какая ж тогда минута пойдет?

— Чудак ты, Матюша. Минуту можно как резину тянуть. Хоть лет пятьдесят, семьдесят.

— Это точно. Вот только какая резина попадется. А то пук — и все. Ну, будь.

— Погоди, еще налью.

Я налил два стакана. Теперь по самый край.

— Матюша, эй! Матюша!

Дверь за ним неслышно закрылась. И холодом стукнуло мое сердце.

Передо мной стояли два стакана с водкой. А за окном умер дождь. Остались только полосы на стекле.

Смерть — рождение

И был он в тепле любви, в чреве матери. Простор. Не чувствовал тяжести своего тела.

Котенков после рождения получил имя Веня. Веня был лишен нормальных человеческих размеров: голова вытянута дыней, туловище маленькое, руки огромные. Казалось, он весь ушел в руки и огромные пальцы. Руки-лопаты. Руки, похожие на клешни краба. А вот ноги тонкие, маленькие.

Он жил пустынником среди людей. И постепенно, очень медленно полюбил сначала металл, а уж потом дерево. На людей не обижался. Даже просто не мог. Он будто оставался в чреве матери, будто ждал, будто не пришло его время родиться. И он ждал, накапливая в душе выход к счастью.

Веня был классный шофер. Он и после работы оставался на автобазе. Его любимым занятием было копаться на свалке машин. Там он и нашел деревянный автобус. От него остались только кузов и старый мотор.

Все вечера Веня возился с автобусом, перебирал мотор, смазывал. Нашел новые скаты. Но самой большой удачей, которая расцветила его вымысел, было найденное здесь, на куче, старинное кресло. Бархатное. Может быть, оно стояло в театре, может, в консерватории? Веня укрепил кресло на шоферском месте. Сел. Удобно. Веня погладил подлокотники. Ласка теплого дерева. Дивный знак. Может, тысячи лет, может, и миллионы миллионов лет земля и небо грели дерево. Вот тогда автобус и получил свое законное имя — Мартын.

— Мартынушка, — тайно ласкал автобус Веня, — ты мой единственный друг и в жаркий день, и всяко.

Единственными пассажирами Котенкова были Нина Васильевна и Шура. Они часто катались с ним в автобусе.

Веня покрасил автобус в голубой небесный цвет и пошел взглянуть на мотор. Открыл на капоте крылья. Взмах крыла Веня уже не почувствовал…

Кутью разносят. Блины на тарелках. Холодная водка из холодильника. Хорошая. Со слезой. И откуда за столом столько народа собралось?

Веня Котенков все видел. Он сидел на своем законном месте в автобусе, держась за баранку.

Когда говорили о нем радужные слова, Веня смущенно бормотал: «Ну, будет, будет, давайте помянем. Только по-людски. Не чокаться».

Никто его слов не слышал. Только Нина Васильевна и Шура, верные попутчицы Котенкова, все отлично поняли. Они сидели в конце поминального стола на приставных табуретках.

И любовь Вени к людям распахнулась, как никогда прежде: «Ну что ж вы сидите, понурые, скоро мы с вами встретимся. До дна пейте До самого голубого небесного дна».

«Мартынушка, может, рьяно возьмем?! Дадим себе волю, — рассуждал он про себя не без радости. — Зачем нам ждать девять, сорок дней, а? Рванем одним разом к небу!»

Мартын встряхнулся. Встал на дыбки. Норовисто закружились в воздухе передние колеса, слитно с загустевшей душой Вени. Нина Васильевна и Шура едва успели вскочить в автобус. Заработал мотор.

«Сколько дыр в этих облаках, — подумал Котенков. — Легче по болотистым кочкам шимонить, чем тут, в облаках крутиться».

Автобус трясло. Бросало из стороны в сторону, как на высохшем болоте, где только что вырубили лес. Все затянуло серым и сырым. Веня крепко своими лапищами-клещами ухватился за деревянные подлокотники кресла.

«Мамочка! — мысленно вскричал Веня. — Сохрани мою душу».

И Веня увидел себя зародышем. Огромная голова прижата к слабенькому тельцу, согнутые ручки и ножки не различишь. Он слышал ровный стук, однозвучный и сладостный. Он не мог знать, что с ним происходит, как это называется.

Смертный автобус Вени мчался дальше сквозь пространство и время.

Старик и кошка

Старик никак не умел умереть. Тарахтел кашлем. От чего вздрагивал, дергал головой на тонкой шее.

Лицо так заросло седой щетиной, что даже в летний, жаркий день не пролезешь.

Пестрая, черно-белая кошка лизала руки старика.

Чем бы голову привязать, думал старик. И вспомнил о ремне на брюках. Потянулся. Старик попробовал снять ремень лежа, но руки плохо слушались. Наконец это ему удалось. Расстегнул брюки. Теперь надо вытащить ремень.

Кошка хорошо понимала, как плохо старику, нюхая его внешнюю духовную оболочку.

«Если все время дергать головой, никак не помереть», — думал старик.

Кошка нервничала. Она притаскивала на его кровать придушенных мышей. Потом сбрасывала их на пол. Целая гора придушенных мышей около кровати.

Кошка замирала. Снова и снова принюхивалась к внешней духовной оболочке старика. Она готова была расцарапать когтями свою духовную оболочку, чтобы помочь старику принять неизбежное. Но, поняв, что ему это не поможет, осторожно полезла по его телу. Легла около дергающейся шеи. От тепла шея замерла, притаилась. И голова и весь старик прислушались к чему-то внутри себя.

Старик зачмокал губами. На губах было сладкое, материнское молоко. Кошка спрыгнула на пол.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: