Лукашка

Памяти Карла Арона

— Карл Давыдович, Карл Давыдович! — его звали. Он не оборачивался. Шел. Становился маленьким. Удалялся. Вот он уже совсем крошечный.

А простор-то какой. Поля. Лес, а за ним еще лес, а за лесом поле.

Пролетел мехоед, подергивая своими четырьмя крылышками. Вроде как стрекоза. Улетел мехоед туда, где еще виден был малюсенький Карл Давыдович. Мехоед сыпал словами: «Кое-кто, кое-кого, кое к кому…»

Карл Давыдович вслед за мехоедом поднялся в воздух. Там, в вышине он читал свою жизнь, не перелистывая страниц.

Пролетая над лесным погостом, не удивился, что тепло. И различил широкие листья плющевидной будры с лиловыми цветочками, как бы мятой дыхнуло. А мяту не различил. Рябина. Что-то это ему напомнило, да душа не могла все соединить.

Высветлилось озерцо. Берега заросли. Вот и болотная сушеница. Цветочки желто-белые, собранные в пучок, на самых концах веточек. Кому же он собирал сушеницу вместе с зверобоем? Кому? Да против замороченной головы, потому что переживал за кого-то.

Увидел ромашки. Много. Разбегались, как бездомные собаки. А приласкаешь глазом — и утишит боль.

Кое о ком он думал всегда. В последний полет жизни думал. По земному времени ему было за пятьдесят. Имя кое-кого он пытался вспомнить сейчас.

Окраины лугов, и рвы. В одном из рвов он увидел ржавые холодильники, кучей наваленные. И тогда вспомнил квартиру. Книжные полки. Вспомнил черного, из мрамора, слоника на полке. Ее портрет висел над пианино. Вот и его гитара. Он любил настраивать гитару, даже больше, чем играть. Тронет струну — прислушается. Голову склонит.

Резкий звук оборвавшейся струны. И тут Карл Давыдович вспомнил придуманное им имя. Лукашка.

— Ну что, Лукашка, — думал Карл Давыдович, — видишь ли ты меня сейчас?

Летит мехоед, а впереди — тоненький, едва — едва проснувшийся звук.

И ворвался в память Карла Давыдовича овраг. Уже ближе к осени, цветы корзинки пижмы. Желтые, упругие, круглые как монеты. Глаза Лукашки. В руках Лукашки — желтые, как на блюде, цветы пижмы. Листья, как у рябины. И острый, камфорный запах цветов. Желтый звук ее имени. Звук то пропадал, то вновь возникал, бледнел.

Карл Давыдович стал настраивать звук, вживаясь в вечность. Лукашка, Лукашка, Лукаш… Имя осенней пижмы.

Имя поднималось вместе с ним в холодное осеннее небо.

Что сперва?

Зюкин снял с себя брюки.

Подумал: «Мне бы надо было носки снять. Зачем же я брюки? Ботинки я правильно, попросту говоря, разулся. А носки можно снять, не снимая брюк».

Зюкин помедлил. Опять натянул брюки. Задумался. И, можно сказать, машинально расстегнул ремень, снял брюки.

«А ведь я хотел носки снять. Какая же, извините, необходимость стаскивать с себя брюки, если хочешь только носки снять?»

Задумался. Опять надел брюки. И расстроился. «Чего же я над собой мудрую? Хотел ведь носки снять. А брюки?»

Опять надел. Застегнул ремень, все проверил насчет ширинки. «Нормально. Но зачем же я брюки снимал, когда надо бы только носки». Задумался. И опять по новой натянул брюки. Проверил насчет ширинки. «Нормально. Но зачем же я…»

Между тем жизнь шла своим чередом. Хотел жениться. Раздумал. Потом снял брюки. Задумался. «Зачем же я их снимал, когда хотел только носки?»

Опять натянул брюки. Проверил насчет ширинки. «Нормально. Но зачем же я…»

Уже далеко за пенсионной чертой Зюкин стал расстегивать ремень.

Руки тряслись. Все-таки снял брюки. «Зачем же я…» И он попробовал снять носки. Но руки не слушались. Зюкин стал тереть ногу об ногу, стараясь снять носки. Тер, как кузнечик. Потом догадался. Расстегнул ремень и спустил брюки. А ноги продолжали тереться друг о друга, мешали ему.

Он еще был живой, и мысль вдруг стала ясной. Прочитал ее про себя: «Сниму носки, а потом…» Но все-таки до последней живой секунды опять потянулся к брюкам, стащил их с трудом. Потом снова надел. Затянул ремень. Проверил ширинку. «Нормально. Чего теперь? — И упрямо думал: — Вспомню, обязательно вспомню, что сперва, а что потом».

Часы

На стене висела тень от часов. Сами часы — в Лешиной душе. Часы старинные, еще бабушкины, прабабушкины. В боковом кармане куртки Леша держал ключик. Небольшой. Удобный. Им Леша заводил часы. Вставлял в отверстие под стрелками и несколько раз поворачивал. Подкручивал пружину. До отказа. Прислушивался.

Тик-так, тик-так… Ничего. Идут. Большая стрелка, маленькая.

Тик-так… Идут.

В душу себе Леша редко заглядывал: «Зачем?» Он смотрел на стенку, на тень от часов.

Иногда вспоминал бабушку, полногрудную, со старческим румянцем на впалых щеках.

Теплообменник ей бы надо сменить. Она бы прожила еще бы ого-го. Раньше народ некомпьютерный, а так-сяк, как мать родила. Леша думал, что бабушка была дворянкой. Правда, это ничем не подтверждалось. Разве что хорошие часы оставила ему в наследство.

Леша не был придирчивый к жизни. Чего-то вкалывал на работе по железу. Ну, выпивал. Ну, дважды женился. Ну, вроде как еще женское имелось, небрачное.

Тик-так… Да, небогато жил, но в своей малогабаритной, однокомнатной.

Соней звали женское.

— Ты что, еврейка? — спрашивал Леша. — Ну ладно, это я так. Женское мне физиологично приятно. И готовишь. Пирожки печешь. У вас, евреев, тоже ведь вера есть. Но мы этого не будем касаться…

— Соня? Ты не видела? Ключик у меня из кармана выпал. Ладно, пригребай в постель. Я сам поищу. Может, под кровать закатился. Маленький…

Оглянулся на тень от часов на стенке. Не видно. Зажег свет.

— Я сейчас, Соня. Ты лежи… Я вот только…

Ничего, ничего, успокаивал себя Леша. Часы старинные, в них заводу на века. Пружина не такая, как теперь. Я электронные не люблю.

А сам шарил под кроватью. Эх, фонарик бы.

— Я ведь, Сонь, за жизнь нигде не был. Есть, которые в Испанию, или круизы вокруг Европы… — Леше хотелось добавить для рифмы «жопы», но почему-то постеснялся. Прислушался.

Тик-так, тик-так.

— Соня, вызови скорую. Чего-то стрелки быстро крутятся.

— Соня, вызывай скорую. Посмотри на стенку, на тень от часов. Идут?..

Услышал неровный, чужой стук. Тень от шагов. Тень от шагов. Что-то звякнуло.

Ключ, мелькнуло в голове Леши. Тень от шагов уже накрыла его.

На кровати сидела женщина в рубашке, девушка с распущенными темными волосами, совсем еще молодая, с большими испуганными глазами.

На стене… тень… часы… На тени от часов не было видно стрелок.

Исход

— Моисей Моисеевич, это я, Федя.

— Заходи, Федя.

Федя в мягких домашних туфлях, в синем спортивном костюме, в брюках с белой полоской не то чтобы спускался с верхнего этажа, а уже второй год втискивался в жизнь Моисея. Да, второй год, как умерла у Моисея жена.

— Ноги тоскуют, — сказал Федя.

— Садись, только закуски у нас с тобой один огурец.

Они выпили из стаканов.

— Вот ты еврей, — начал старый разговор Федя. Моисей молчал. — Еврей, твердо сказал Федя. — А почему же ты пьешь по-черному, как русский? — И он провел рукой по воздуху и неожиданно добавил. — Ты бы сейчас распял Христа? Ладно, не отвечай. А я тебе прямо скажу — лично я бы обязательно распял. Удержаться трудно. И потом, как это он вознесся на небо? Душа — это я понимаю.

Они еще выпили и долго молчали.

— Почему Бог создал столько наций? — тяжело навалившись на стол, спрашивал Федя. — Для вражды? Так бы одних евреев на все времена, или только русских, — и хватит. Что скажешь, Моисей?

— Федя, меня водка не берет, вот что беда, — вздохнул Моисей. — А мне скучно тебе говорить. Вот ты готов распять Христа, а я не могу. — Моисей встал, открыл нижнюю створку буфета. Там плотно стояли бутылки с водкой. Потом он вытащил брелок с ключом. — Возьми, это от входной двери.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: