И широченная юбка молодой цыганки кружила, и мы все отдавались сладкой силе.
— Проснись! Просыпайся, — кто-то толкал меня. Я увидел гнома Жорика. Я сел, огляделся:
— Где остальные? Где все?
— Лешка умотнул с цыганами, остальные — там, — и он махнул в сторону реки.
Я шел, не разбирая дороги. Лиловатый туман скрывал реку и часть леса. Во мне еще не погас голос Лешки… Под ногами ощущал зыбкость. Но я чувствовал одновременно тишину, она обступала, сжимала горло… Хлюпала вода под ногами.
— Простите, люди, вы не встречали мою душу? Нет? Не встречали? Извините…
Не помню, когда и как я подошел к одинокому дощатому домику. Попробовал дверь. Закрыто. Я вежливо постучался:
— Откройте! Прошу вас, я устал. Очень устал за всю свою молодую, слишком долгую жизнь. — Опустился на колени и стукнулся головой в запертую дверь. Время опять сыграло со мной какую-то шутку. Меня кто-то пробовал поднять. Рядом высокий человек.
— Осень, — сказал он. — Видишь…
С другой стороны домика вырвались птицы, кружились черными листьями…
— Дождь, идем, — звал человек.
— А ты кто?
— Я — «Англичанин, сними калоши», — и он доброжелательно улыбнулся.
Что-то с ним не так… И вспомнил, очков нет… и еще это… почему-то говорит на понятном языке.
Мы шли с ним. Он обнимал меня за плечи. А дождь не унимался, не ситечком сеял, ведром поливал, да все сильнее, сильнее вспахивал землю, так что вроде как уже начинался потоп.
Но мне-то все одно — моя душа молчит. Прикрыться нечем… Ты это понимаешь, англичанин мой распрекрасный? И я не знал, говорю ли вслух или иду молча по дну великого потопа в полной тишине. И вдруг мне стало ужасно смешно:
— Англичанин, сними калоши! Англичанин! — кричал я. — Видишь, мировой потоп.
— Зачем снимать калоши, если потоп?
— Эх, ты! На кой ляд мы тебя возили…
И тут я увидел, что он босой и такой же мокрый, как и я…
Соломон и Cоня
Глиняное полуденное небо стремительно разрезали росчерки ласточек-береговушек, прилетевших с ближней реки, и здесь, на земле, среди разбросанных камней гулял низовой ветер, принося из небытия глухое бормотание ушедших голосов. Глаза, налитые сонным покоем, переставали видеть земное, умирали. И Соломон лежал между двух могил — Ниночки Костровой и Софьи Натановны Броверман. Рыжая собака с впалыми боками и лисьей мордой приткнулась к ботинку Соломона, тщательно его вылизывала, точно собирала заповедную соль, которую он накопил за жизнь. За рыжей лежал замухрышистый песик, весь заросший черно-серой грязной шерстью, где-то на морде в этой шерсти пропали у него и глаза, и рот, тут же рядом с песиком — белая сучонка с перебитой задней ногой.
— Разве я живу? — тихо взывал Соломон. Он хотел, чтобы его услышали сразу и мама, и Сонечка. Мама и Сонечка, мама и Сонечка — они сливались в одно белое пятно. Соломон щурился, чтобы удержать его. Жужжали мошкара и мухи. Мухи хозяйски ползали по носу Соломона, по самой горбинке, по седым небритым щекам, лезли в рот, щекотали ноздри, совершенно обжили его.
— Плохо я живу, Сонечка, — опять взывал Соломон, — без тебя мне нет дыхания. Я даже ходил в поликлинику, приятная такая врачиха, конечно, послала на рентген, нашли затемнение в правом легком. Врачиха выписала рецепты, такая милая, худенькая, примерно роста одинакового с тобой, но, конечно, я тебе скажу, ей до тебя… ой, что ты… И так ресничками, Боже мой, хлоп, хлоп — поглядела. Очень приятная женщина, наш сын Сеня сказал бы «первый класс», — а где Сеня? Где… В аптеку я еще не ходил. Как ты считаешь? Мне таки нужно туда сходить, а? А вот теперь ты видишь, где я, видишь, ох, — он вздохнул, — я как мальчик на краю города. — Соломон улыбнулся, Соломон даже тихо засмеялся, обожженный вдруг памятью детства. Как тебе знать, ты ведь не была в моем детстве, и в Уфе, и в Уфе… Слышишь, Сонечка, — во стучит, — никакой не жук, это уже старый мой музыкант настраивает скрипочку, и когда оборвется струна… — Он замолчал, долго молчал. Он мог здесь долго молчать. — Да, Сонечка, когда оборвется струна, ты это узнаешь первая. Мне почему-то думается — раньше меня… И я еще подумал немножечко смешное: может, теперь ты и была и в Уфе, и в моем детстве… Тирлям-тирлям-тирля… скорей бы, скорей бы она оборвалась. Не упрекай меня, Сонечка, что я еще живой. Ведь здесь ты одна. Совсем одна. Если б я сюда не приходил — представляешь… Вы теперь для меня все живые, за эти годы все живые, все. Я живой среди живых. Я живой среди живых… Боже, так ведь можно и рехнуться. Ниночка, прости меня. Одна кровь связала нас узлом — тебя, Сонечку, меня, всех тут, и Никифора, собак всех трех, и мошек, и му… — Соломон затруднился, — и мушек… и небо. Я вижу свое небо, но пусть так будет, пусть…
— Ну что, царь Соломон, лежишь?
Соломон не ответил.
— А дома тебе небось пенсию принесли?
— Зачем ты меня раздражаешь, Никифор? Тебе приносят третьего, а мне седьмого, а сейчас какое?
— Я, как сторож, не могу тебя здесь допустить лежать. У меня здесь шесть памятников на охране, и остальные, и вообще. Как это на кладбище не мертвый, а лежит. Это какой год ты лежишь? Погоди, сейчас соображу… Это мою деревянну сторожку тогда спихнули и каменну поставили, погоди, погоди… ведь шестой год, да, нехорошо, царь Соломон.
— Я не каждый день. Болею, Никифор.
— А кто нынче не болеет — только правительство и покойники, — желтые зубы в улыбке открылись у Никифора.
А кладбище располагалось в хорошем месте — сухой бугор, каменные надгробья, деревянные и железные кресты обильно заросли чистотелом и всякой другой мелкой травкой. А дальше река. Городские власти, выделив деньги из своего скудного бюджета, отстроили железные ворота, рядом новую каменную сторожку, красную кирпичную стенку с фигурной кладкой поверху, у оврага стена обрывалась, там был навален песок, застывший цемент, куски железной проволоки, кожухи от моторов, скелеты старых холодильников, железные кровати, ржавые бачки стиральных машин, великое множество пустых банок из-под масляной краски, разбитые бутылки, куски почерневшей ваты, куски унитазов и автомобильные покрышки.
— Похорони меня, Никифор, рядом с Соней.
— Это уж, Соломон Моисеевич, не сомневайтесь. За вашу душу и Софью Натановну непременно выпью.
Жирный темный пласт лег ему на глаза.
— Как мы с тобой жили? Как все, Сонечка, — и зашептал сухими губами. Особой роскошью у нас не пахло, ну и ничего, жили. Не как Рокфеллеры, чего нам было делить? И не обижались друг на друга, нет. Вот и не заметил, как ты померла — раз мы тут с тобой, рядом тут… совсем. — И заснул, привычно привалившись к холмику.
С реки прилетели голубые стрекозы. Они садились на лысину Соломона. Царь не реагировал. Сначала заскулила маленькая белая собачонка. Она, прихрамывая, отошла чуть дальше от Соломона, завыла. Лисья морда подхватила вой. Когда это случилось? Никифор плохо помнил. Его голова после выпивки еще не вошла в раздумье. И кругом еще не совсем стемнело. Никифор отцепился от стола, зыбко пошел на вой.
— Эй, царь Соломон! Царь Соломон! — Никифор наклонился, пощупал его лоб. Собаки притихли. И слышно было, как густо и жарко лепились к нему мухи.
— Значит, так, — заключил Никифор и, ухватив Соломона за ноги, поволок к воротам. — Нельзя тебе тут, заругают меня, брат, а с одной-то пенсьей, сам понимаешь, — край!
Голова Соломона стукалась по каменной дорожке, а правая рука вытянулась, казалось, хотела схватиться за ограды и кресты. За ними до самых ворот шли собаки.
У шоссе Никифор аккуратно его уложил. Вернулся к себе в сторожку, добрал бутылку.
— Упокой, Господи, антихристскую твою душу. И чтоб там все у вас было по-людски. Бог, Соломон, все вам наладит. И твой, и наш, эх… Ну вот, порядок.