Тихо, чтоб ему не помешать, я открыл этюдник. И твердо уже знал, что мой звучащий внутренней силой мазок наполнится дымкой — sfumato,[2] как у Леонардо да Винчи, — подумал я.
— Леша, — окликнул я его.
Он повернул голову. Я увидел на глазах у него два дубовых листка. Откуда? И дуба здесь нет… Но тут же мой взор притянули останки нашего корабля. Он уже совершенно зарос кустарником, но на месте флагштока победно поднимался молоденький дубок…
Из воды вылезли Зина и Оля… Обтираясь одеждой. Зина близко подошла к Нилу.
— Хочу от тебя ребенка. У меня уже есть Витька, будет еще. Может быть, девочка. Ну что ты нашел в этой корове? — она показала на Наташку.
Из травы возник гном Жорик:
— Ребята, мы теряем драгоценное время. Надо согреться. Доберем, а Михайло сходит в деревню за самогонкой.
Наши случайные девочки-попутчицы куда-то испарились, остались только свои, исконные…
Годик помахал нам рукой, позвал. На ладони у него лежал гладко обкатанный черный с белыми прожилками камушек. Зина отжимала волосы, трясла головой, прыгала на одной ноге: в ее ухо попала вода. Англичанин взял камушек с ладони Годика и стал внимательно его рассматривать, даже очки снял, близко поднес к лицу.
— Ну, пора, — сказал Нил. — Поехали, ребята.
Мы сидели на берегу реки. Пахло сыростью, картофельной ботвой с огородов, летали голубые стрекозы, трещали кузнечики.
Мы молча передавали друг другу стакан. Слышно было, как в Таруске играет рыба. И я вдруг ясно понял, что это наш последний вечер. Мы давно пьем, очень давно. Беда гудит в нашей крови. Мы неустрашимо пьем, чтобы забыться и чтоб увидеть, что же прячется за той чертой, за той заветной, где тонко плачет струна. О, Боже! Вдруг я ощутил упругость воздуха, мощное дыхание простора, и можно было вольно взлететь. Я еще не успел осмыслить, а уже услышал:
И Лешка сказал, отложив гитару, извиняясь, что ли:
— Это мой дед певал. Правда, не от него, от отца слышал. У нас все пели — и бабка, и дед, и отец, и мать, и сестра…
Оля глядела на Лешку такими влюбленными глазами, что свет от них перепадал и нам… А без любви мы кто? камни — тогда каждый может нас пнуть ногой.
— Не пущу тебя, — прошептала Оля. — Дай мне твою руку, буду держать.
И он, улыбаясь, протянул ей руку.
И что ты уставился на нас, очкастый англичанин? Да, мы пьем тяжело. Понимаешь, душа наша устала. Правда, душу-то мы не собираемся ни на что менять. Хотя давно уже вьются над нами мелкие бесы. Они лезут в стакан, пробуют что-то шептать, даже изловчившись, кричат в уши: куда вы идете? Ноги ваши ослабли, вам не дойти до Вифлеема. А может, вы его уже миновали. И вообще все произошло задолго до вас, живущих…
Шурик попросил:
— Лешка, возьми опять гитару. Уже пора, возьми. — И он пытался напеть: — Мальчик в свитере белом…
Но гитару взяла Оля, она подкрутила волосы, тихо запела, словно кругом никого не было:
Не допела, положила гитару и протянула руку к стакану.
— Ребята, — сказал с воодушевлением Годик. — Пусть мы циферблат без стрелки. Но мы тикаем по-своему, тикаем, как умеем. И гордимся, и в нас смирение… Но есть среди нас душа такой высоты…
— Замолчи! — крикнул вдруг Нил. — Не надо все вслух, не все на продажу…
— Понял, Миша, друг, посмотри, еще остался пузырь?
Какая бездонная Мишкина сумка. Мы продолжаем пить: стакан по кругу.
— Значит, так, — сказал Годик, — земля треснула. И когда мы заглянули в пролом, то увидели, что там тоже люди. И мы смотрели друг другу в глаза, — и они верили, что мы счастливее их… — Он отмахнулся рукой от слишком нахального мелкого беса, который пытался отпить из его стакана.
— Ребята, братцы, — он радостно оглядел нас. И мы поняли: сейчас он скажет что-то библейское.
— Веселись, юноша, в юности твоей, говорил Экклезиаст, да только знай, что за все это Бог приведет тебя на суд. Да, ребята, ведь мы идем к Единому Пастырю. Корабль наш развалился, но это даже лучше, в Вифлеем мы пойдем пешком, так любезно российскому сердцу.
Он поднялся. Мы шли под темно-зеленым небом. Это — поразительно. Может, от той звезды, которая нас вела, не волхвов, а просто ребят, живущих на обочине ХХ века, и нам хотелось все начать сначала.
Наша собачонка, бежавшая впереди, громко залаяла. Из темноты надвинулись коровьи рога… Нил чиркнул спичкой, и мы различили бабу с хворостиной, а впереди ее корову.
— Убежала, охальница, — сказала баба, — еле нашла.
— У нас тоже есть своя, — закричал гном Жорик. — Только она пока не корова, а телка, — и он показал на Наташку.
— Тоже убегала?
— Нет, она привязана крепко.
— А вы сами-то откуда?
— Издалека. Идем тоже далеко, в Вифлеем. Хотим своими глазами увидеть, что там произошло две тысячи лет назад.
— А, понятно. Молодые, а я далеко не могу, лучше по телевизору глядеть.
Когда корова с бабой исчезла, Шурик наставительно произнес:
— Вот какая теперь народная мудрость, телевизор — глаз и глас народа.
— Огонь! — закричал гномик Жорик. — Там, впереди.
Звезда ли это? — подумал я. — Или кочевье? Иль только память о кочевье. И пастухи собираются туда…
И я еще что-то забормотал невнятное, чувствительное, и мне хотелось спросить: какая завтра будет погода. Даже, может, не завтра, а сегодня. Ведь всегда после убийств в программе «Время» передают сводку погоды. Эй, впереди! Кто-то ведь смотрел телевизор, какая завтра нас ждет погода?!
— Мишка куда-то умотнул с сумкой, — сказал Шурик. И крикнул довольно громко. — Михайло!
— Ага, — подтвердил гном Жорик. — Слинял в деревню.
Еще издали мы увидели такую картину: костерик, старый толстый цыган о чем-то беседовал с нашим Лешкой. Как Лешка оказался там? На белом его свитере почему-то угольно-черные отсветы огня. Или мне так почудилось? Рядом с костериком стоял древнющий автобус с длинным радиатором. На этом автобусе была растянута драная палатка. Старик взял Лешкину гитару, тихонько перебрал струны толстыми пальцами… Потом отдал обратно.
Как это случилось, уже и не припомню: на звон гитары вырвалось из автобуса, по-моему, бесчисленное множество цыган — и женщин, и мужчин, и голых детишек… А молодая цыганка с огромными луноподобными серьгами танцевала в кругу…
И мощный, во всю ширь живого неба — разбивая его до самой небесной души, до самых небесных печенок, — звучал голос Леши:
2
sfumato (ит.) — мягкий, рассеянный.