История вторая,
рассказанная бичихой Зиной, которую сама она считала самой страшной изо всех, услышанных в лагере
Сидели у нас на зоне мать и дочь, одной восемнадцать, другой тридцать шесть лет, обеих, пока они сидели, лечили от алкоголя — принудительно, конечно. А сидели они за убийство, и обе друг дружку в том убийстве взаимно обвиняли. Держали их в разных отрядах, потому как если они сходились, то пух и перья летели. Очень они здорово дрались. Рассказали мне зэчки их историю, а история вот какая. Жили они в рабочем поселке, где народ весь был приезжий и непросыхающий: пили все и пили всё. Мать с мужиками крутилась, спилась с молодых юных лет и дочку по пьянке родила, сама не ведая от кого. Когда ж эта история с ними приключилась, был у них один сожитель на двоих, мать уже чуть не до белой горячки допилась, и дочь за нею по пятам шла.
И вот как-то является их сожитель с получкой. По этому случаю затевается большая пьянка, приглашаются друзья-подружки, дым коромыслом. Тут же пьют, тут же и спят кто с кем попало. К вечеру на следующий день водка и деньги кончились, гости разошлись, мать с дочерью на преждевременную опохмелку потянуло. И тут кто-то из них вспомнил, что у их сожителя должна была быть тринадцатая зарплата. Стали к нему приставать: «Где тринадцатая? Давай, выкладывай!» А он ни в какую: «Не выдавали еще тринадцатую». Повернулся на бок и дальше спит или вид делает.
Тут мать посылает дочку к соседу, что с ним вместе работал. Спроси, мол, была ли тринадцатая? Та мигом обернулась, возвращается: «Была!»
Начали они мужика донимать: «Где деньги? Чего прячешь-то?» Стащили его с кровати, обыскали и, ничего не нашедши, начали его вдвоем бить. А он только мычит. Тут одна из них, только не знаем которая, и предложила узнать у него пытками, куда он деньги спрятал? В зоне-то у них из-за этого и спор был, кто это дело надумал. Каждая на другую валила.
Связали они мужика и начали его пытать. Сначала его же ремнем беднягу избивали. Он очухался и озверел от злости: «Не получите вы моих денег, хоть огнем жгите!» Эти чертовки и огнем начали его жечь — папиросами горящими. Он все равно не говорит, куда деньги спрятал. Тогда они ему и говорят: «Коли не отдашь деньги, так мы тебе начнем ноги пилить и начисто отпилим». Этот дурак тоже в раж вошел: «Пилите у меня отец партизан был так вот и я пыток не боюсь! Несите вашу пилу!».
Принесли они из сарая пилу двуручную, койку с сожителем вытащили на середину комнаты, встали по сторонам да и начали. Может, поначалу просто пугали, а потом уж озверели — не знаю, врать не стану. А только он и вправду молчал, как партизан, пока они ему обе ноги напрочь не отпилили. Тут он сознание потерял, а они видят, что толку с него уже нет, что навряд ли заговорит — и бросили его. Накрыли одеялом, а на ноги набросали подушки, чтобы кровь впитывалась. Сами же бросились шарить, деньги искать. Нашли. Накупили еще водки. А пока дочка за водкой бегала, мать сожителя сволокла на балкон и там накрыла его одеялами, как узел какой. И забыла про него, будто его и не было. Дочь приходит с водкой, видит, что сожителя нет. Спрашивает: «Где он?» А мать отвечает: «Не знаю, ушел, должно быть…» У дочки еще разума в голове чуток оставалось: «Как же ушел? У него ж ноги отпиленные». — «А не знаю как. Он ведь хитрый, изловчился и ушел». Тут они вдвоем замыли кровь, нажарили картошки и опять гостей созвали. Гуляют день, гуляют другой. Про сожителя кто спросит — отвечают, что ушел совсем от них, надоел. Дело житейское, никто особливо и не допытывается. С работы раз-другой прибегали, видят, что люди гуляют, ну и отстают ни с чем.
Случилось так, что одну бабу затошнило с перепою, а туалет занят был. Она и вышла на балкон поблевать. Перекинулась через перила, сделала свое дело прямо на улицу и стоит, в себя приходит. Тут видит она, что в углу балкона ворох какого-то тряпья под снегом, а с краю чуток виднеется хороший мужской ботинок. «Что это у них ботинки почти новые на балконе под снегом валяются?» — подумала баба да и потянула к себе ботинок, а с ним выволокла обрубок ноги. Мигом она протрезвела. Видно, не совсем еще пьянь пропащая была. Вернулась в комнату, никому ничего не сказала, скоренько распрощалась и будто домой пошла. А сама в милицию.
Взяли их, и труп того «партизана» увезли. Экспертиза потом сказала, что сожитель жил еще несколько часов, а потом уж истек кровью и замерз.
Вот на что две бабы решились и что один мужик вытерпел из-за денег.
Дикая эта история особенно взволновала Ольгу.
— Как пьет народ, как пьет! И чего только по пьянке не творят, пересказать невозможно. Так вот еще лет десять мужики наши попьют, да и вымрут. Одни мы, бабы, останемся.
— Разве женщины не пьют? — спросила Валентина, и сама же ответила: — Пьют, еще и как С каждым годом растет женский алкоголизм. Одних женских вытрезвителей сколько стало, а я еще помню время, когда был один на всю страну, в Мурманске. В других городах тогда с ужасом об этом говорили. А теперь что? В каждом приличном городе, да еще и не один, а несколько.
— Дети пьют, вот что страшнее всего! — сказала Иришка.
— Пора выдвигать новый лозунг, — усмехнулась Галина, — «Коммунизм есть советская власть плюс алкоголизация всей страны».
Поговорили, погоревали и предложили рассказывать Наташе.
— Только, Наташенька, повеселее что-нибудь, а то у меня до сих пор мурашки! — взмолилась Иришка.
— Ладно. Зина напомнила мне одну историю, тоже связанную с тринадцатой зарплатой. Постараюсь отвлечь вас от мрачных мыслей.
История третья,
рассказанная инженером Наташей о тринадцатой зарплате и о памятнике Ленину
В тот год, когда ввели тринадцатую зарплату, я уже окончила институт и работала на заводе инженером. Завод старый, с традициями, много кадровых рабочих и в общем обстановка лучше, чем бывает обычно. Но в цехе, куда меня направили, был жуткий тип, который портил все дело — парторг. Под стать себе он подобрал и работников профсоюза, а хороших, но безыдейных мастеров потихоньку выживал и на их место выдвигал своих подхалимов. Рабочим же от него житья не было, все он требовал от них какой-то сверхсознательности, выдумывал все новые и новые социалистические обязательства, какие-то «почины» изобретал, от которых делу был один лишь вред, но зато звону много. О нашем цехе постоянно писала заводская многотиражка, а то и в «Ленинградской правде» статейка появлялась. Парторг все их вырезал и собирал, надеясь этими бумажками выстелить себе путь к более высокому назначению.
И вот, когда объявили о тринадцатой зарплате, парторг этой еще невыданной зарплатой рабочих начал прямо допекать, будто собирался выдавать ее из своего собственного кармана. На собраниях он то и дело твердил: «Государство учитывает, что сознательность наших рабочих, к сожалению, еще не всегда поднимается выше материальных интересов, а потому и вводит тринадцатую зарплату. Так и смотрите на это, как на уступку вашей несознательности!» А сам, хоть и кричал на всех заводских углах о своем партийном долге, подразумевая, что его долг подгонять рабочих, особей личной сознательностью по отношению к государству не отличался: путевки в санаторий себе и всей семье брал со скидкой, за счет профсоюза, квартиру ему ремонтировали наши же рабочие и в рабочее время. Как-то при выдаче зарплаты молоденькая кассирша нечаянно обсчитала его на три рубля, так шуму было на три дня, бедную девочку чуть с работы не выгнали.
И вот допекает он рабочих этим благодеянием, тринадцатой зарплатой, а сам подстерегает, не совершит ли кто прогул или опоздание, не нагрубит ли мастеру. Чуть что — приказ о лишении этой самой тринадцатой. Рабочие злятся, а цеховое начальство, не парторговские подхалимы, видит, что от его партийного энтузиазма производство страдает, а сделать ничего не может — идеология! Ему слово скажи поперек, так он под это слово такую политическую торпеду подведет, что потом неприятностей не оберешься.