— Ничего… особенного, — ответил он. — Одно могу сказать: удачлив я был… Всю жизнь я был удачлив, товарищ Кесеи.
Об остальном, о том, чем он мог бы объяснить это свое «ничего особенного», он умолчал. А ведь объяснение у него было готово. Сколько ночей размышлял он над ним, сколько мучительных ночей в те тягостные месяцы побега и ожидания прихода Советской Армии!
9
Андраш учился, кажется, в четвертом классе, когда впервые услышал не однажды повторенное потом в различных вариантах замечание. Тогда он на экзамене по литературе читал стихотворение Яноша Араня[11] «Пленный аист». Он был в праздничной одежде, в рубашке-апаш.
— Кто это? — услышал он чей-то вопрос.
— Бицо-сын.
— Ну и ну! Это сын того самого коммуниста?
Лицо Андраша еще горело, в глазах стояли слезы, голос от волнения дрожал, потому что ему было так жалко плененную птицу, что хотелось вновь и вновь повторять последнюю строфу:
И тут он услышал обрывок разговора вырядившейся, размалеванной жены хозяина фабрики, где делали щетки и метлы, с другой не менее важной дамой — они сидели на самом почетном месте, в окружении цветов.
— И зачем только бог наградил умом ублюдка коммуниста? — услышал Андраш.
Суть этих слов была ему тогда не совсем ясна, но выражение, с которым были произнесены эти слова, свидетельствовало о том, что обе эти госпожи считают его отца злодеем и ненавистным позорищем для всего села.
— Красные мерзавцы! Безбожники! — услышал он позднее, жарким летним утром в церкви. Из уст господина пастора вылетала помесь ненависти и хулы, и Андрашу почему-то вспомнилась широкая, поднимающаяся почти до небес лестница.
Это и было, пожалуй, его первым воспоминанием раннего детства.
Бородатый господин в пенсне бежит вниз по лестнице. В руке у него сигара. За ним тянутся бледные голубоватые ленточки дыма. Остроносые ботинки черны, как жуки, и так скрипят, так поют!
Мальчик идет с матерью, вцепившись ей в руку. Все выше и выше по лестнице. Они почти сталкиваются с бородатым господином.
Тот останавливается, смотрит на мальчика, поправляет пенсне на носу и говорит ему.
— Ну, а ты, богатырь? Как тебя зовут, малыш?.. Смотри-ка, что я тебе сейчас дам! Что тебе дядя даст? — И он показывает монетку, серебряную монетку, которая так и поблескивает перед носом мальчика.
— Хочу! Дай! — просит Андраш. Он бросается на монетку, хватает ее и смеется, пляшет от радости, а потом старательно, по слогам, как его учила мать, представляется: — Ме-ня зо-вут Анд-раш Би-цо.
— Как?! — вскрикивает присевший на корточки бородатый господин и вскакивает. — Щенок этого мерзавца?
— Ну и что же?! А мерзавец — это тот, кто его так обзывает! — кричит, нисколько не испугавшись, мать.
Она выбивает деньги из рук Андраша, обнимает его, прижимает к себе и, задыхаясь от рыданий, бежит, мчится, летит по лестнице. Выше, выше, еще выше.
А потом… решетки, темнота, железные двери и его отец — худой и желтый, он ласкает их обоих дрожащей рукой в углу комнаты с подслеповатыми окнами…
«Тюрьма! Мы тогда ходили в тюрьму. Лестница туда и вела…» Воспоминание заставило екнуть сердце Андраша, и сразу же перед ним возникла другая картина: боковой алтарь, на нем лилии, а за ними — убийца, глядящий на мальчика.
Его гнали жандармы, на руках у него были кандалы. Грязные, слипшиеся лохмы падали на плечи. Одежда — сплошные лохмотья. У Андраша застучали зубы, когда он остановился и осмелился, прижавшись к стене, взглянуть на разбойника.
Но вот вместо одной головы он видит две. Среди лилий видна голова его отца.
Кандалы зловеще позвякивают.
— Красные мерзавцы! — звучат с кафедры проклятия господина пастора.
А на боковом алтаре лилии стонут, плачут, а потом превращаются в грязную, гадкую массу.
И после этого наступает тишина, кромешная темнота.
Тело его несется куда-то вниз по стене стеклянного кратера, вниз, все ниже, и он слышит, как его крестная мать прерывающимся от напряжения голосом говорит:
— Какие вонючие лилии! От них бедняжка и в обморок упал.
Да, во время богослужения он потерял сознание и пришел в себя перед церковью, у колодца, на руках у крестной матери. Рубаха его расстегнута, на сердце мокрая тряпка, и он ни одним словом, ни одним движением не протестовал, не возражал против того, что именно от запаха лилий земля и пошла кругом у него под ногами.
Знал он одно — он был убежден в этом до глубины души — и господин пастор, и жена хозяина фабрики, и весь мир врут, называя злодеем его отца, коммуниста. Потому что… ведь его отец такой тихий, такой мирный, такой замечательный человек! Не пьет, не курит. Цветы, виноград да еще маленький плодовый сад — для него все, сама жизнь. Если у него есть время, он рисует, а потом, когда ему минет сорок, начнет учиться играть на скрипке.
По воскресеньям, после обеда, отец выводит семью за околицу, за железнодорожный переезд, любоваться полями, слушать пение жаворонков. А по дороге домой, набрав охапку полевых цветов, он рассказывает о звездах, о тайнах Вселенной.
Он говорит, что сведения эти вычитал из книги одного французского астронома. Только книги той уже нет, ее конфисковали жандармы и бросили в огонь.
В такие моменты всегда вмешивалась мать. В голосе ее звучали гнев и испуг.
— Не надо политики! Опять политикой занялся. Чего же стоит твой зарок?
«Где же тут политика?» — удивлялся Андраш после этого окрика и задумывался.
С тех пор как на выборах кандидатом в депутаты выставил себя один чиновник с их улицы, Андраш считал, что ему известно, что такое политика, и мог бы по-своему ответить на многие вопросы.
На узеньких листочках размером с церковный образок были напечатаны песни в поддержку кандидата, в которых полно издевок и сальностей. Пьяные и красные, выходили господа, побывавшие в гостях у кандидата. Всю ночь для них играл цыган. Они орали, стреляли в цель из пистолета в подворотне, а потом, уже при дневном свете, часов в девять утра, обнимали телеграфные столбы и, плача и рыгая, расставались с обильным вчерашним ужином.
Духовой оркестр, возвращаясь из ресторана «Корона», выстраивался, покачиваясь, при свете факелов под окнами кандидата в надежде на то, что ему выставят еще несколько бутылок, и, надрываясь, вовсю дул в свои инструменты.
Словом, шутки, суматоха, игра взрослых — вот что такое политика, по мнению Андраша, однако в семье Бицо даже упоминать о ней было запрещено, потому что все это могло быть связано с коммунистами и попахивало тюрьмой.
И позже, учась в гимназии, он узнал, что скрывалось за испугом матери, смешанным с гневом.
…Он искал чернила, фиолетовые чернила, которые отец обычно разводил из обломков химического карандаша, и, копаясь в вещах отца, случайно наткнулся на приятную на вид тетрадку, завернутую в грубую оберточную бумагу.
Андраш открыл ее, посмотрел, и первое, что попалось ему на глаза, был рисунок. На нем решительными, жесткими линиями, словно резали по дереву, изображалась камера. А под ним — надпись, сделанная тем же карандашом, хорошо знакомые, угловатые, как индюшиный след, буквы: «Моя тюремная камера».
Первой его мыслью, которая отдалась в голове острой болью, была мысль, что тетрадь трогать нельзя, однако охватившее его лихорадочное любопытство да еще затхлый, похожий на хлебную плесень запах, который исходил от тетради, рассеяли все его страхи.
О этот запах, запах темно-коричневого тюремного хлеба с мякиной!