…Мать привела Андраша, этакого крепкого малыша с ангельскими локонами и красным бантом, на свидание к отцу, и отец, чтобы сын не хныкал, не дергал все время мать за подол, сунул ему в подарок куколку, шахматную фигурку, вылепленную из хлебного мякиша. Несколько дней Андраш не выпускал ее из рук. Она пахла как раз так, как эта таинственная, неизвестно для кого и зачем написанная книжица.
Он набросился на дневник и торопливо поглощал страницу за страницей. Эта тетрадка оказалась тюремными записками его отца с рассказами о том, как он туда попал, хотя он и не все понял из прочитанного: по сути дела, знакомыми были только имена и фамилии близких.
Одна вещь стала для него, однако, ясна и так: его отца мучили, обрекли на судьбу, достойную злодеев, только из мести, хотя он был невиновен. С ним случилось то же самое, что и с Сильвестром, героем поэмы Петефи «Апостол», поднявшимся на защиту бедняков, а в награду за это он очутился в тюрьме, перенес много страданий, оказавшись в конце концов в изгнании.
Наступили сумерки, на околице прозвенел колокольчик коровы судьи Мадараса, по небу, как выпущенные из пращи камни, ежеминутно проносились угловатые, неуклюжие в полете стаи скворцов. Далеко, где-то у замка, запело-застонало тарогато[13]. Это Миклош Надь Берчени заставил его плакать. И тут дверь неожиданно растворилась, занавеска заколыхалась, и раздался голос матери:
— А ты, Андраш? Опять глаза себе портишь?
Андраш хотел спрятать дневник, запихнуть его обратно, но было уже поздно, и он стоял и краснел. По лицу его мать поняла, что застала сына за чем-то запретным и он поэтому стыдится.
— Ну-ка покажи, что ты тут читаешь? — спросила она его.
Андраш никогда не забудет, какой охватил его страх, когда мать взяла у него из рук ту тетрадку. В память мальчугана врезалось и то, как отец молча стерпел грянувшую семейную бурю. Губы его дрожали и кривились, но он сдержался и терпеливо ждал, пока буря утихнет.
Ни слова не сказал он, лишь рукой махнул и, накинув на плечи старый, изъеденный молью френч, пошел ночевать в сад, когда мать бросила в конце концов тетрадку в огонь, разразившись горячими и бурными, как вулкан, проклятиями.
Каждый раз, когда после того случая между родителями начиналась очередная перепалка, Андрашу становилось не по себе: было неприятно и больно слушать резкие и властные крики матери. А однажды Андраш даже подумал, что отец, пожалуй, легче переносил тюремные тяготы, чем трудности того плена, который ждал его дома, в семейном кругу, от которого он превратился в маленького замкнутого человека, держащего все в себе, скрывающего даже свои мысли за семью замками.
— Однажды ты уже погубил свою семью! — не то плачущим, не то заклинающим тоном причитала мать. И отец уступал ей, лишь бы она перестала кричать.
Откуда такая жуткая тирания? Что за болезненное, наполненное страхом отвращение к политике? Отчего мать его стала такой? Кажется, он ни разу не слышал, чтобы мать пела или от души, самозабвенно смеялась. И почему церковь стала для нее всем: радостью, утешением и единственным развлечением — вплоть до того, что она и своих домашних постоянно заставляет молиться?
Дом у нее всегда в порядке, все блестит, нигде ни пылинки. Готовит она всегда очень вкусно, будь то простой фасолевый суп или круглые розовые пончики, которые она обычно печет к празднику. Белье у них всегда чистое и так выглажено, что надевать его приятно: оно похрустывает, ласкает тело, пахнет лавандой, которую мать держит в шкафу и каждый год меняет связанные ею в букетики тоненькие веточки с лиловыми головками.
— Она только для семьи и живет! Золотая женщина! — слышал не раз Андраш, как хвалят односельчане его мать, а детское сердечко, не будь он таким стыдливым, готово было слушать все новые и новые похвалы.
Однако несколько рано созревшим разумом своим он замечал не только хорошее в их семье, но и недостатки, например безответность отца. Андраш скоро почувствовал, что круг их семьи совсем не похож на тот, описанный Яношем Аранем, светлый и такой гармоничный. Скорее он похож на затемненный для показа электрического разряда кабинет физики.
Два медных шара на столе. Они поблескивают и, кажется, даже слегка покачиваются на верхушках стальных стержней, как мыльные пузыри на кончиках соломинок. В кабинете тишина, только опьяневший шмель или оса-сладкоежка бьется в ставни, потому что ведь на улице золотое время сбора винограда.
И тут круг генератора начинает вращаться. Сначала он только шуршит, словно старухи едва переставляют ноги, шаркая в суконных тапках. А потом разбегается, набирает темп, превращается в световое колесо без спиц. «Чик-чик, трах» — вот она, молния, миниатюрная молния с зеленой гривой. Она прыгает, подергивается и выписывает шипящий зигзаг, мечась меж двух медных шаров.
Игра?
Страшно лишь с виду?
Но попробуй только дотронуться до нее, попробуй ущипнуть — тебя сразу швырнет на пол.
Когда же это было? Да за несколько дней до николина дня! Он торчал дома, сидя над каким-то сочинением, а на кухне (вот уж поистине редкое событие!) шутливо перебранивались, вспоминая свою первую встречу, его родители.
Потом, весело потирая подбородок, в комнату вошел отец.
— Ну, сынок, идет работа? — спросил он.
— Идет.
— Что пишешь-то?
— Домашнее задание.
— Покажи.
Он зашел Андрашу за спину, обнял за плечи и громко прочитал написанное в тетради:
— «Спаситель родины… наш господин, правитель Венгрии, его высокопревосходительство витязь Миклош Хорти-Надьбаньский…» — Отец дочитал только до этого места. И уже не обнимал, а крепко сжимал плечи Андраша. — Мерзавец он! Палач рабочих! Этот-то! Никакой он не спаситель родины! — прохрипел отец.
А из кухни тут же откликнулся, срываясь на визг, голос матери:
— Замолчи! Не мути мальчику мозги! Меня ты уже погубил! Не хватает еще и сына погубить!
И вулкан, обычно спящий, но готовый взорваться в любой момент, сразу же начал действовать. Он выбрасывал сажу, камни, адский пепел, пачкая еще недавно такое безупречно чистое небо семейной жизни.
Нет, в этой ожесточенной, насыщенной электричеством атмосфере скрытно тлеющих противоречий у него не хватало, да и не могло хватить, смелости задать отцу вопрос: «Что такое вы хотели совершить? Чего так ужасно, мучая и нас тоже, постоянно страшится наша мать?»
Он предпочел молчать из-за трусости, а может быть, из-за стыдливости, и, поскольку у него не было даже простой уверенности ни в чем, ему ничего не оставалось, как покорно выносить унизительные поощрения своих «доброжелателей»:
— Стань лучше своего отца, будь лучшим венгром, чем он.
Андраш был уже долговязым подростком, ходил в длинных штанах, когда однажды совершенно случайно узнал эту страшную тайну проклятий далекого прошлого.
Однажды он вместе с отцом на велосипеде возвращался домой из К., где в ту пору учился в гимназии. Они проехали чуть ли не половину области: видели богатые, ожидающие прикосновения кос хлеба, любовались голубовато-черными хвойными лесами, пахнущими густым настоем смолы. А почти перед самым домом, когда им осталось только свернуть из кривой улочки, около пожарного склада им навстречу выехал располневший коротконогий велосипедист в охотничьей шляпе.
Андраш поздоровался. Мужчина в шляпе косо глянул на него, будто бык, готовящийся боднуть, и сделал вид, что не слышал приветствия. Отец побелел и, скривив рот, выпалил:
— И ты с ним здороваешься?
— А что?
— Знаешь, кто это?
— Это Кальман Немет, старший пожарник.
— Сейчас — да. А кем он был в девятнадцатом году?
Они как раз проезжали мимо низкого, будто вросшего в землю дома. Когда-то в нем жили пастухи, которые пасли быков, коров и свиней. Хотя прошло не меньше ста лет с тех пор, его иначе как пастуший дом и не называли.
— Видишь? — показал отец на дом. — Сюда, к этой стене, как к позорному столбу, поставили нас в девятнадцатом белые офицеры. А этот убийца, твой знакомый старший пожарник, был их командиром… «Хлоп-хлоп» — они били нас куда попало. Кулаками, прикладами, плетками. И меня тоже. А ты еще с ним здороваешься!
13
Венгерский народный духовой инструмент, напоминающий кларнет. — Прим. ред.