— А оттуда, — злобно бормочет завистливая старуха, чувствуя себя пострадавшей, — что с тех пор, как мир стоит, солдат задаром в доме только вшей оставляет, а не свиней. Вот откуда.
Тишина. Все трое ошарашены.
— Слава Христу… — шепчет старуха.
Шмыг в дверь — и нет ее, будто и не было вовсе.
— Ох, господи! — глубоко вздыхает женщина.
Она смотрит старухе вслед, а потом начинает вдруг хохотать, прямо-таки задыхается от смеха. Ее полные, красивые груди и округлые, упругие бедра словно танцуют, колышутся, вводят в искушение, щекочут и глаза и сердце.
— Как патент выправлю, — клянется силач балаганщик, выходя из кабинета, — можете на меня рассчитывать, для вас, господин секретарь, у меня всегда почетное место будет зарезервировано…
И, помирившись, эта странная пара медленно выходит.
Бицо, качая головой, со злорадством неженатого молодого человека смеется над тем, как они обнимаются, поддерживая друг друга. Он чуть было не крикнул им что-то озорное, но тут в дверь вкатывается черная лохматая собака пули. Она подбегает к Андрашу и, склонив голову набок, смотрит на него.
— Ну а ты? — спрашивает Бицо. — У тебя что за беда? Хозяина потеряла или меня за ветеринара принимаешь?
— Это щенок, не обученный еще, — звучит приветливый, низкий, как из бочки, бас. — Вот и все беды у этого гаденыша. А вообще… Дай вам бог! Здорово же вы, товарищ, вымахали! Помните, как мы с вами вот этак стояли друг напротив друга?..
Вошедший оказывается худощавым ширококостным крестьянином лет около шестидесяти. Лицо у него широкое, дружелюбное. Глаза черные, любопытные. Усы пышные, ухоженные, опущенные книзу. На голове — кожаная шапка. Левая рука забинтована и висит на перевязи. На сгибе правой руки он зажимает старомодный медный топорик.
— Товарищ Фонадь! — восклицает Бицо, узнав гостя.
— Вот-вот! Дядюшка Фонадь, «полевой фараон», — улыбается гость, обнажая ряд крепких даже в старости, густо посаженных зубов. — Тот самый, который когда-то, застав вас за кражей кукурузы, заставлял расплачиваться кувырками да хождением колесом.
Бицо становится малиново-красным, как раньше, когда его заставали на месте преступления, ноги его затекли, на спине под рубашкой забегали мурашки.
Воспоминания переносят его в прошлое. Он уже слышит шорох листьев кукурузы на лугу Баго. Он лежит на животе, распластавшись по-лягушачьи. Ноги запутались в тыквенных плетях. Его приятели (ну и трусы!) дали стрекача и укрылись где-то за ручьем, в зарослях кустарника. А он лежит, притих, даже дышать не смеет. И собака дядюшки Фонадя по кличке Богар становится ему на шею своими передними лапами…
— Ох как же давно это было! — говорит, стирая со лба росинки пота, Бицо.
— Да… И вот смотри-ка, — шутит ничуть не старый, оставшийся таким, каким был, сторож, — старый и молодой товарищ, вот так мы и встретились лицом к лицу. Правда, с небольшим опозданием. Я хотел прийти раньше, когда повестку получил, да… — Он бросает взгляд на забинтованную подвешенную руку и ворчливо, будто продолжая спор, говорит: — А что делать? Я бы пришел, да Василий, доктор русский, который меня лечит, здорово подвел: не пустил. Все с меня снял: одежду, сапоги, шапку. «Теперь иди, — говорит, — иди, старик, если сможешь». А я стою в одних подштанниках.
— Так ведь воспаление раны — это не пустяки, — говорит Бицо, вспоминая о сообщении своего отца на торжественном сборе. — Нам сказали, вы с лихорадкой в больнице лежите.
— Лихорадка — вот еще! — отвергает даже возможность такого предположения по-солдатски подтянутый старик. — Ни черта это не лихорадка была! Ведь кость-то у меня цела, вот тут только сверху пуля мясо задела.
— Ничего, товарищ Фонадь, — спешит успокоить старика Бицо. — Главное, что вы теперь в порядке. Даже русский доктор вас уже выпустил.
— Да! — погрустнел Фонадь. — Только не по своей воле.
— А почему?
— Пришлось ему… Отпустишь ты меня или нет, говорю, а я хоть босиком, хоть в одних подштанниках — все равно пойду. Честь важнее всего, даже лазарета.
— Ну, это вы немного преувеличиваете. Ведь…
— Что? Так вы не знаете? Здесь, в партии, еще не говорили об этом, не донесли?.. «Проводник муски»[24] — вот ведь какую кличку к моему имени приклеили. Даже внучка моего, Марци, так дразнят. Он сам мне со слезами рассказал, когда пришел навестить.
— «Проводник муски»? Это вы?
— Я! Это за то, что я им показал брод через Рабу, выше моста, за еврейским кладбищем…
— Товарищ Фонадь! — восклицает Бицо, обнимая бледного, с трудом стоящего на ногах раненого…
Он и хотел бы заговорить, да не может. Его поедом ест стыд. Он злится на Кесеи, на себя, на все село: вот ведь объяснение всему, вот тот человек, который помог быстро, в течение одной ночи пройти русским дальше. Но поскольку никто не ходил навестить его, не интересовался состоянием его здоровья, решив, что в полевом госпитале у русских он попал в хорошие руки, этот бедняга теперь вместо благодарности и признательности получает пощечины, вынужден спорить с тем, кто осыпает его оскорблениями.
А Раба, ведь как был укреплен ее рубеж! Какие глубокие, запутанные траншеи, какие танковые ловушки, земляные и бетонные бункеры прикрывали его! Тысячи людей строили эти укрепления. С осени до весны ни на миг, ни на минуту не прекращалось строительство укреплений. Вначале на работу согнали евреев, за ними последовали мобилизованные на земляные работы жители сел, а в конце концов вдоль всей реки в промерзшей, тяжелой глине копались даже женщины и подростки…
И все же хваленая линия Рабы не помогла гитлеровцам остановить русских, которые прорвали ее за одну ночь.
Правда, прорвать ее удалось только возле Уйфалу, где укрепления были слабее. Бои продолжались пять дней и пять ночей, а пока был наконец окружен обреченный на смерть полк жандармов, прикрывавших переправу, весь центр села оказался разбитым и выгорел дотла, а вся дамба по обе стороны села была завалена трупами и стала скользкой от крови.
Если бы и там нашелся такой же Фонадь… Если бы нашелся человек, венгр, любящий свою родную землю, оберегающий ее, если бы хватило у него сердца и смелости, чтобы сократить трудные часы отчизны, открыв более легкий и быстрый путь освободителям!
— А мы-то дураки. — Стыд побуждает Бицо говорить: — Мы думали: несчастный случай произошел. Считали, что товарища Фонадя задела случайная пуля на излете.
— Нет, пуля была прямая, а не шальная. Когда мы на штурм пошли, она меня на бегу и укусила в руку.
— Как? Вы и в воду лезли? Вместе с русскими в атаку ходили?
— Вместе с ними, да… Приказ был.
— От кого? — поразился ответу Бицо. — Приказы только солдат касаются.
— В том-то и дело, — кивает Фонадь со спокойствием, присущим сильным людям. — Старший лейтенант, который вел на дамбу ударный отряд, мне то же самое говорил. Ладно, мол, старый, большое, говорит, тебе спасибо, а теперь иди-ка ты лучше домой… Это так, товарищ, но как же я мог уйти? Честь моя, спокойствие души — все это требовало, чтобы я отплатил… Вижу, смотрит он на меня и ничего не понимает, что я ему говорю. Я как раз вспомнил, как меня товарищи провожали двадцатого апреля девятьсот двадцать первого года с Киевского вокзала из Москвы на родину. Наш комиссар Зосим Хрисанович Шевчук сказал мне тогда…
— В двадцать первом?
— Да, тогда. После демобилизации из Красной Армии… Не для похвальбы скажу, товарищ, но, попав в русский плен, я, капрал шопронских артиллеристов, постепенно понял, в чем заключается моя задача. Полк, в котором я служил, сначала сражался против Колчака, потом против Шкуро и Деникина, а еще позже против Врангеля. Как и все остальные. Много тогда венгров на сторону русской революции перешли — десятки тысяч. Прикрепили себе на шапки красные пятиконечные звездочки. «Шапка антихриста» — так пугали ею невежественных людей попы и белые офицеры у нас на родине… Комиссар наш, товарищ Шевчук, все меня уговаривал. «Останься, Йожеф, — говорил он мне, — тут тебя хорошее будущее ждет, пошлем тебя учиться в школу командиров». А я все свое: «Нет и нет, жена у меня дома, сын, вырастет он без отца. Будь что будет, а господа, поди уж, не убьют меня, уж лучше я домой поеду». «Ладно, Йожеф, — согласился наконец комиссар, — раз сердце приказывает — поезжай. Только ты эти пять лет, — говорит, — которые мы и в горе и в радости вместе провели, никогда не забывай!» А я ему в ответ: «Чтобы я такое забыл? Да я лучше дам себя на мелкие куски порубить!» И вот, видите ли, те пять лет до сих пор забыть не могу… Не верите? Можете уж мне поверить…
24
Муска — так в ту пору называли русских. — Прим. ред.