Когда Машат, выждав минуты три, приготовился к выступлению в роли судебного следователя, в глазах Форгача мелькнула улыбка.
— Вы подумали? — спросил Машат.
— Да.
— И что же?
— Ничего не придумал.
— Как? — Машат начал понимать, что над ним смеются.
— Да вот так, — попросту, по-крестьянски ответил Форгач. — Насчет того, о чем здесь говорили и о чем я должен был подумать… Господин… председатель сказал, что этот ваш совет — «национальный совет» и создан он по воле народа. Так ведь? Я правильно говорю?
— Совершенно правильно! Дальше…
— Дальше… Совет-то я вижу, а где народ? Тот народ, слово которого — закон? Потому что такого народа, господин председатель, вчера вечером среди взломщиков и грабителей не было. А если и пришло несколько ротозеев, то только из любопытства.
Наступила тишина. Шелест каштанов и постукивание веток по окнам казались нетерпеливым бешеным стуком, от которого чуть не разрывались уши.
И сразу разразилась буря: нестройное, многоголосое возмущение…
Машат:
— Неслыханно! Это… это верх нахальства!
Вегше:
— И это говоришь ты? Ты, у которого не было ни земли, ни хозяйства, даже шляпы не было. Даже вши на тебе умирали с голоду, Форгач!
Лютц:
— Пфуй! — Последовал плевок. — Вы венгр? Пфуй! Нет, вы не венгр! Изменник родины! Отрекаетесь от себе подобных!
Пап:
— Мы здесь были! Мы — из Питерсега! Мы для тебя не народ?
Балико:
— И это твоя благодарность? Стыдись! Фабричные бастуют, проливают свою кровь, упраздняют продналог, а ты тут в глаза ругаешься!
Холло:
— По морде захотел? Получишь! Такую затрещину получишь, что зубов недосчитаешься!
Форгач, к чести его будь сказано, не испугался этой бури. Он ответил только Балико, так как случайно вспомнил сейчас об одном заседании сельсовета в 1954 году, когда среди других вопросов обсуждалось заявление Балико, который безуспешно просил поддержки совета для получения разрешения на установку крупорушки. Кто-то, кажется председатель, сказал тогда: «Неясный он человек, не надо такому давать разрешение. Работал он в организации по оптовой торговле зерном, затем торговал свиньями и овощами в Сигеткезе. Дом, землю и крупорушку получил в приданое за первой женой… И кооператив не хотел иметь с ним дело. Пусть радуется, что сумел неплохо устроиться, в автотранспортной конторе… Это дает ему право на пенсию».
Обо всем этом вспомнил сейчас Форгач и, немного выждав, спокойно сказал:
— Неправда. Рабочих сюда незачем вмешивать, господин Балико.
Все так и остались с раскрытыми ртами, но больше всех был поражен Балико.
— Что ты говоришь? — И он вынул изо рта сигару. — В чем я не прав?
— В том, что ссылаетесь на рабочих, говорите от их имени.
— Вот тебе и на! А разве у меня на это нет права? Может быть, это, — помахал он своей шоферской фуражкой, — епископская митра?
— Конечно, вы не епископ. Но и не рабочий.
— А кто же я?
— Ну ладно, допустим, рабочий. Но какой? Рабочий поневоле! Еще в пятьдесят четвертом году выбросили бы вы эту шоферскую фуражку, если бы вам удалось установить крупорушку.
Балико усмехнулся и затянулся сигарой:
— Не удалось тогда — удастся теперь. Вы тоже в бытность председателем не скучали по вилам для навоза.
Машат не мог прийти в себя от удивления. Что за человек этот Балико?! Он был так зол на Форгача, что, казалось, мог бы перегрызть ему горло, а теперь… шутит, поддразнивает его, как будто сидит с ним в корчме за стаканом вина. Эх! Лучше не связываться с мужиками! А ведь Балико скорее кустарь, вернее даже подрядчик, а не крестьянин… И все-таки мужика из него не вытравить.
— Извините… — Машат постучал кольцом с печаткой по стакану. — Говорите по существу, господин Балико!
— Я и говорю по существу, по самому существу, господин председатель! — засмеялся Балико. — Крупорушка для меня и есть самое существенное. Но — пожалуйста. Вы здесь голова, не буду отбивать у вас хлеб, господин старший нотариус.
Машат проглотил слюну. Черт возьми этого Балико! Ясно, только личный интерес, а не патриотические чувства привели его сюда. Что за вульгарный стиль! Однако он овладел собой и закричал не на Балико, а на Форгача:
— Одним словом… вы нас ни в грош не ставите? Даже наши выборы не признаете действительными?
— Нет! Хотя это вам все равно не поможет.
— Как так?
— Да так… — охотно объяснил Форгач, будто они мирно беседовали. — У этого вашего совета нет преемственности.
Это было уж слишком: юридическое выражение в устах мужика, который еще во время земельной реформы с трудом, в два приема подписывал свое имя, заставило Машата отказаться от игры в «кошки-мышки».
— Чего нет у национального совета? — грозно спросил он.
— Я уже сказал — преемственности. Постарайтесь как следует разобраться. Иштван Якоб, председатель нашего сельского совета, находится в Дьере, в больнице. Насколько мне известно, вчера исполнилась неделя, как его оперировали, у него камни в почках. Секретарь совета Деже Ач уехал домой к матери в Б. Вообще-то он сюда приезжает на мотоцикле, но с тех пор, как началась эта самая… заваруха, он и глаз не кажет. Таким образом, и председатель, и секретарь не могли ни передать своих прав, ни отказаться от них, стало быть…
— Чепуха! — прервал его Машат. — Теперь революция, и не нужна нам эта самая… преемственность.
Форгач пожал плечами, как бы желая этим жестом сказать, что он только отвечает на вопросы, но не смог удержаться от очередной шпильки:
— Об этой вашей революции у меня тоже нашлось бы что сказать…
Прежде чем продолжать, он сделал паузу, ожидая возражений Машата, но «господин председатель» смотрел стеклянными глазами куда-то в глубь своего детства. Виделся ему щенок, круглый маленький пудель. Этого щенка отец, высокий человек с бакенбардами, всегда пахнущий лошадьми, принес из Семере, где работал управляющим имением епископа. Отец вытащил щенка из кармана полушубка и, хлопая себя по ляжкам, смеялся, видя, как сын радостно целует его мордочку. Для развлечения отец достал кожаный мяч и бросил его щенку. Но тот никак не мог ухватить мяч, а ведь так старался, так раскрывал рот, что чуть не вывихнул нижнюю челюсть… Стыд и злоба охватили теперь Машата: Форгач, это неуклюжее, упрямое маленькое ничтожество, оказался таким вот упругим кожаным мячом, который никак нельзя было ухватить! На все вопросы отвечает хитро, руководствуясь какой-то своей логикой. Может быть, прав Холло, предупреждавший его вчера в Бибицкоцого, что Форгача теперь не узнать — настолько он изменился.
— Кальман, прошу тебя! — раздраженно обратился к Машату обер-лейтенант Лютц. — Извини, но теперь я должен просить тебя не отклоняться от существа вопроса. Этот… этот тип, — он показал пальцем на Форгача, — заставит, если мне будет позволено так выразиться, и быка отелиться.
— Ты прав! — Машат очнулся и взял себя в руки. — Послушайте, вы, Форгач! — энергично начал председатель национального совета. — Мы вызвали вас сюда, чтобы составить совместное заявление. В нем мы, национальный совет, по общему желанию всего населения признаем существование кооператива имени Дожа незаконным. Заявление это мы подписываем, после чего объявляем о роспуске кооператива. Вы председатель, и вы подпишете это заявление! Поняли?
— Понял, — ответил Форгач, который уже приготовился к худшему. — В одном только вы ошибаетесь, господа…
— В чем? — с бьющимся сердцем поспешно спросил Машат, который понимал, что, пока существует кооператив имени Дожа, единовластие национального совета, хоть и поддержанное оружием, остается только на бумаге.
— Вы думаете, — выпрямился на стуле Форгач, — я вам что-нибудь подпишу? Ничего не подпишу! Пусть внуки мои проклянут мое имя, если я изменю своему слову!
Вновь наступила тишина, но Машат быстро овладел собой.
— Браво! Брависсимо! — иронически зааплодировал он кончиками пальцев. — Хорошо сказано. Так хорошо, что мы занесем это в протокол, не изменив ни одной буквы, ни одной запятой. А кооператив как объединение, созданное насилием, мы и без вас распустим. Само его основание было незаконным. Достаточно только упомянуть, что зародышем, из которого вырос кооператив имени Дожа, было поместье Дори. Эти двести хольдов земли со всем инвентарем, сохранившимся в целости после войны и принадлежащим согласно соответствующим параграфам закона о земельной реформе их владельцу, участнику Сопротивления…