В клетке над дверью дремал на жердочке дубонос, мокроперый, бесхвостый, нахохленный. Он один только не нравился Вареньке.
- Некрасивый, - сказала о нем Варенька, поджав губы.
А Ольга Ивановна подхватила:
- И-и, некрасивый! Чем носовитей, тем и красовитей. Хотела его на Благовещенье - птичий праздник - на волю выпустить, да поскупилась... Да куда ему тут и лететь-то? Еще кто сожрет.
III
Когда Варенька осталась на дежурстве и чинно взяла роман, она долго, сосредоточенно щелкала листами, чтобы найти свою заметку. Нашла, а читать было лень - бросила. Смотрела на свечку, щурила глаза от желтых лучей, думала: вот после Пасхи пойдут экзамены... Заядлая троечница, по убеждению... Ничего, все равно дадут кончить: ни в одном классе не сидела... Потом - восьмой, серое платье... А потом что? Курсы?.. И Лиза не была на курсах, и Даша не была... и какой толк от этих курсов? Так только - мода...
Комната бабушки была небольшая, в одно окно. Обои старенькие, желтые, с синими цветочками; лавандой пахло.
Присмотрелась Варенька к бабушке, спокойно сидящей, показалось, что бабушка на нее тоже смотрит...
- Вы не спите, бабушка?
Как-то неловко стало; а в доме тихо.
- Вам что-нибудь подать, бабушка?
Встала и подошла со свечой.
Бабушка действительно смотрела на нее, только спокойно; ласково уж разучилась смотреть - смотрела или спокойно, или обиженно; если спокойно, значит, ничего не надо.
Одевали ее чистенько, только во все черное, как монашенку. Еще зимой бабушка чуть не каждый день ходила в церковь, и теперь, когда приносили ей просвирку от ранней, была явно рада, целовала ее и клала на столик. Много их скопилось возле нее на столике, точно и не бабушка сидит, а просвирня.
От свечки бабушка щурилась, и глаза стали узенькие, и в них по золотой точке.
- Ва-ренька... - слабо сказала бабушка вдруг, - Варенька... - и шевельнула рукой.
Варенька обомлела, на пол поставила свечку, стала на колени возле качалки; уж неделю никому ничего не говорила бабушка, только или простонет, или кивнет головой, а теперь назвала ее ясно: Варенька.
Подождала, не скажет ли еще чего-нибудь; смотрела на бабушку восторженно и робко, как на икону. Ничего больше не сказала, только поманила пальцем и веками глаз, и, когда Варенька положила голову ей на колено, погладила ее неожиданно крепко, точно сукно оттирала, и глядела спокойно, но как будто по-прежнему ласково...
Потом скоро сползла рука, глаза закрылись: забылась бабушка, тихо засвистела носиком.
Варенька встала с колен осторожно, чтобы не будить, взяла свечу, села на свою кровать к роману тоже осторожно, чтобы не скрипнуть, а самой так почему-то хорошо было оттого, что позвала и погладила ее бабушка, даже хоть бы и рассказать сейчас кому-нибудь, если бы был кто. Начала читать - не поняла ничего; перевернула листик назад, чтобы вспомнить, - и там не поняла.
Так минут десять прошло; читать не хотелось, все мечталось о чем-то, и с бабушкой в качалке хорошо так было.
...Стук в окошко - слабенький, так что не повернула даже головы Варя, только прислушалась. Потом опять, немного сильнее... Окошко было низкое и прямо в сад, и когда Варенька, замерев, поднялась к нему со свечкой, она уж догадалась, что это не зов из другого мира, а Костя Орешкин. Его и видно стало, когда отворила ставень: нескладный, шея длинная, ворот блузы расстегнут, лицо робкое.
- Ты что это? - спросила Варенька в стекло очень тихо.
А Костя Орешкин улыбнулся застенчиво.
Когда улыбался он так, Вареньке всегда хотелось на него прикрикнуть шутя: уж очень детская была улыбка. Но теперь она только погрозила пальцем, косясь на бабушку, и прошептала:
- Какой глупый!.. Когда бабушка спит... Бабушка! - сказала громко. - А, бабушка! - еще громче.
Бабушка свистела носиком.
Тогда Варенька приоткрыла окно.
- Ты зачем это пришел?
- Может, мы... погуляем?
- Ты с ума сошел! Когда я дежурю...
Костя подвинулся к самому окну, такой же робкий.
- Мы бы немного... по саду.
- Ты как сюда попал? Калитка разве не заперта?
- Нет, я через ограду... Там ведь дырка в ограде - планка одна вынута.
- Вот глупый!
- Очень уж ночь хорошая! - вздохнул робкий Костя.
А ночь была такая, что только подышать ею минуту и вот уж усидеть нельзя.
В саду было несколько груш-скороспелок; теперь (весна была ранняя) как раз они зацвели и ночью пахли куда крепче, чем днем. Потом соловьи... не в этом - тут их пугали кошки, - в соседнем саду, капитана Морозова, - у него насчет кошек было строже.
Груши и соловьи были только заметнее, а о всех других запахах и других звуках, так перемешанных, таких особенно теплых, апрельских, таких уездно-городских, подумать словами как-то даже и невозможно было. Усидеть на месте нельзя, а почему - бог знает. Почему иногда человеку каждый корявый сучок - родной брат, каждая козявка - сестра, и к парной земле хочется припасть губами?
С вечера прошел маленький дождик, и теперь еще пахучей стало, чем раньше. Даже и та трава, которой еще не было, которая завтра еще пробьется на свет, и та уж пахла.
От луны сад внизу расписало тенями, и от свечки в окне, за Костей, в куст барбариса полезла тень.
- На минутку можно бы... - сказала Варенька.
- Ну да, а то на сколько же? - просиял Костя.
- Как же?.. В окно?.. Нет - застучу.
- Я помогу, ничего, - и протянул руки.
- На, платок мой теплый возьми.
- Да ведь и так тепло.
- Ну, все-таки, - и, поставив ногу на подоконник, еще раз оглянулась на бабушку.
Из сада, насколько могла, притянула внутренний ставень и закрыла окно, чтобы на свет не залезло что-нибудь такое, чего не нужно. И когда очутилась в саду рядом с Костей, - "Вот спасибо тебе!" - сказал Костя.
IV
Из-под теплого платка, накинутого на голову, снизу вверх на длинного Костю птичкой смотрела Варенька: а что он сделает? а что он скажет? а как поглядит?.. Теперь, ночью, все это было так таинственно: и то, что тополи над головой шуршат, как жуки, и то, что груши пахнут крепче, и то, что тени от сучьев так же черны, как сучья, и то, что дышать так легко и сладко, и то, что бабушка зачем-то благословила ее (иначе она никак не хотела назвать того, как ее вспомнила бабушка), и то, что Костя какой-то новый и с ним хорошо.