Сам он делал наиболее трудную, квалифицированную работу: разделывал углы, настилал плитку, облицовывал стены. Особенно я любил наблюдать за ним, когда он дверные и оконные отвесы делал: музыкант, да и только. Мастерок и терка так и мелькали в его руках, раствора не падало на пол ни капли. Раствор он вообще всегда готовил себе сам, особенно густой, вязкий, как тесто, он стоял у него рядом, в железных носилках. Таким раствором особенно трудно работать — слишком густой, он быстро застывает, приходится спешить, ошибаться некогда. Да и сила нужна в руке. Таким раствором, каким работал мой отец, никто больше не решался работать, даже мастера своего дела. Не рисковали. Я же стоял на козлах и заделывал русты (эта работа, заделывание потолочных швов, тоже считается высококвалифицированной, и она особенно хорошо и чисто у меня получалась — но наутро у меня отваливались руки), я же стоял на козлах и с завистью наблюдал за ним.
— Ну что, брат, хочешь, поучу, — подмигивал он мне весело. — Уже пора.
— Нет-нет, — махал я на него руками. — Мне еще рано.
— Как знаешь. Но вообще-то уже пора.
Потом он меня научил и этому.
Многому я у него научился: масляные краски наносятся только на абсолютно сухие поверхности, олифу перед проолифкой подогревают (так она лучше впитывается), но вместо проолифки лучше прогрунтовать поверхность жидкой краской того же цвета — качественней и экономичней, при окраске штрихи перекрещиваются под прямым углом; если приходится окрашивать три раза, то при первой и третьей окраске штрихи кладутся вертикально, а при второй — горизонтально; чтобы известь не отбеливалась, в нее добавляют соль и олифу (олифу — лучше всего); на кисть нажимают сначала слабо, а по мере расходования краски — все сильнее; при окрашивании потолков учитывают падение света из окон; последние штрихи должны быть направлены от окна, то есть по направлению световых лучей (это открытие я сделал, собственно говоря, сам — после восемнадцатикратной, что ли, побелки потолка, — отец только посмеивался); если в помещении свет падает не с одной стороны, а с двух или нескольких, то последние штрихи направляются по длине потолка — и т. д. и т. п. Он научил меня составлять колеры, железнить пол «сухим» и «мокрым» способом, делать различные шпаклевки, научил исправлять, казалось бы, неисправимые дефекты штукатурки и окрашивания. Он научил меня класть вертикальную и горизонтальную плитку, настилать паркет, резать стекло. Я прилично работаю рубанком и топором. И он научил меня работать без рукавиц — с моими рукавицами он особенно долго боролся (я не мог без них, у меня все время сохли от раствора и известки руки), он считал, что если я не научусь работать без них, то хорошего штукатура из меня никогда не выйдет. Рука должна чувствовать мастерок, как скальпель, говорил он, а в рукавице его не почувствуешь.
Потом отец уехал. Забрал мать и мою младшую сестру Маринку — и уехал. В Набережные Челны, на Каму. У бабки там дом. Он и меня забрать с собой хотел, да я уперся.
— Ну, смотри, — говорит, — Роберт, не женишься через год — сам приеду и женю. — Боялся, чтобы я без него тут опять нее запил, на мою женитьбу он очень рассчитывал. Мне уже тогда двадцать четыре почти стукнуло.
— Во всяком случае, — полушутя-полусерьезно продолжал отец, — из квартиры выпишу и с собой заберу. А, мать?
— Оставь ты его, — всплакнула мать, — сам не маленький. За Ниной, Роберт, смотри. Она ведь знаешь какая…
Знаю, мол. Хо-орошо знаю.
И они уехали. Нинка осталась со мной, в школе доучиваться, а потом, через год, уехала и она. Я остался один.
Потихоньку я взялся опять за свои старые картинки, что-то писал, лепил, резал. Самодеятельное творчество на дому. Но это не спасало от тоски. Друзей у меня не было. Опять я стал потихоньку заглядывать в бутылку, прогуливать, не ночевать дома, отец слал мне угрожающие письма (ему жаловались на меня из бригады) и обещал в первый же свой отпуск забрать меня отсюда. Пил я один, дома, запершись на кухне. Я, видите ли, стыдился собаки: она меня к моему занятию не поощряла. Я выходил из дому и бродил по городу.
Потом я женился на Алисе. Женитьба меня застала как раз посреди моего нарастающего разгула и только несколько приостановила его. Потом покатилось еще быстрей. В первые месяцы после свадьбы мы особенно часто ссорились с Алисой, и, когда она уходила от меня или уезжала в командировку, я брался за старое с новой силой. Ссоры только подливали масла в огонь. На работе меня терпели лишь из уважения к отцу.
Самоощущение мое в те дни было ужасным; родители уехали, я неуч и, видимо, им останусь, картинки мои — сплошное ничтожество, с Алисой я — почти в постоянной ссоре. Вино довершало дело. Даже сам себе я был противен тогда. Дрожание, потливость, сердцебиение, непонятная тревога, страх, кошмарные сны, непрерывные идеи самоуничтожения, быстрая истощаемость мотивов и побуждений, — бывало, даже ботинки, в которых я падал на постель, снять для меня было целой проблемой. «Снять», — решала где-то далеко внутри меня моя робкая воля. «Нет, не могу пока, подожду еще», — отменял кто-то, тоже внутри меня, ее решение — и так я валялся в обуви до утра. А чтобы спуститься, например, за почтой, выключить телевизор или почистить на ночь зубы — тут мне необходимо было такое обоснование, какого не потребует даже научная гипотеза. Синдром Буриданова осла. Борьба мотивов, которая у здорового человека разрешается обычно в считанные секунды, у меня могла длиться часами, если не сутками, причем дело так и не заканчивалось ничем, мотивы как бы истощали друг друга — и я о них на время забывал. Потом все начиналось снова.
Я допился даже до судорог: моя правая икроножная мышца задавала, бывало, мне такие задачи, которые мне не под силу было разрешить и в целый вечер: мышца внезапно сокращалась, ногу сводило, потом отпускало, потом опять сводило — и я катался по кухне в обнимку со своей судорогой, применяя к ней всю гамму своих изощреннейших лексических средств — от возвышенно-поэтических до заборных; потом она все-таки отпускала меня ненадолго, и, пытаясь обмануть ее, я наливал себе из-под крана воды (в этом случае судорога выжидательно молчала), а уж потом, потихоньку, обманывая больше себя, чем ее, я наливал из бутылки — и она стремительно срабатывала вновь — условный рефлекс, не больше, — причем какая-то тончайшая мимическая мышца лица под моим правым глазом всякий раз дублировала это сокращение ноги тикообразным подергиванием века: они всегда действовали в паре, иногда, впрочем, меняясь порядком: то сначала одна, то другая, но всегда вызывая одна другую. Дези же ломилась в это время ко мне и жалобно скулила, не зная, чего я больше заслуживаю: сочувствия или презрения; я все-таки так думаю: она спасала меня. Но засовы мои были крепки.
Алиса яростно взялась за мое воспитание. Что это ей взбрело в голову — сам не знаю. Может, боялась, что меня с работы вышибут — я уже был на грани. Она пошла к моему начальству (предварительно хорошенько уложив волосы и подведя губы), применила какие-то свои связи и выхлопотала мне направление на «излечение», на сорок дней, с сохранением среднего заработка (в те времена еще платили за это «лечение»), привезла меня в Кедрики (заведение находилось за городом, в небольшой кедровой роще, и больные поэтично звали его Кедриками). Я в общем не возражал. Отдохну, думаю, а там посмотрим. Может, и правда пить брошу. Да и с работой теперь обойдется, не выгонят.
Повезла меня туда «сама» Алиса, ехали долго, в автобусе. Я чистенький, выбритый, на алкоголика совсем не похожий. Еще и песни под нос мурлыкаю, бодрюсь. Правда, руки все-таки дрожат и во рту сохнет. Да и на коленках у меня жалостливый такой узелок трясется, в цветастенькой такой выгоревшей косыночке: Алиса мне такой собрала, постаралась. Как в тюрьму. Любила всякие «драмы». Так и оставила меня на несколько недель за крашеным веселеньким забором. Ушла и даже не оглянулась.
А я — грустил здесь. Алиса редко посещала меня. Морила меня своим отсутствием. Считала, что это входит в систему моего излечения. Она воспитывала меня своими письмами. Длиннейшими, на пишущей машинке. (Первый экземпляр и первую копию она оставляла себе, мне доставался третий.) Присылала длиннющие списки книг, которые я должен был здесь прочесть, — с Бальзаком, Томасом Манном и Руссо. Передавала кипы альбомов — с Моне, Тулуз-Лотреком и Писсарро; обещала Фрагонара и Курбе; подарила к рождению Коро. Она, видите ли, «влияла» на меня. «Лепила». Благо глина была мягкой и податливой.