Поезда приходили и отходили, электронные табло неустанно меняли информацию, все делалось точно по расписанию, всюду сновали багажные электрокары, но поезда были совершенно пусты, и всюду горел красный. Часы замерли снова.
Человек бросился в свою кабину. Что это за мертвый город и почему здесь не идут часы? Этого он особенно не понимал. Опять он бросился в свою кабину, но ни того ни другого кресла он больше не занимал. И подчинение, и власть теперь были ему одинаково ненавистны, и он уселся прямо между сиденьями на пол, не переставая сожалеть о своих утраченных носках. Чувство незащищенности, хорошо подчеркиваемое теперь совершенством и обтекаемостью стекла, овладело человеком. Он уткнулся головою в колени и заплакал.
Он встал. Посмотрел из своей кабины на вагонный тамбур. Ну что они там, эти люди? Всё они стоят, эти люди, чего-то ждут. Эти государственные воротники. Эти государственные карманы. Да, они все еще стояли здесь, эти люди, в тамбуре первого вагона, — нерешительные, как-то внезапно жалкие, почти родные, о чем-то с опаской перешептываясь. Наверное, ожидали других. И чернота этих казалась серой перед чернотою т е х. Теперь им наверняка не до человека, это видно. Теперь им самим нужна была помощь. Тогда почему они не выходят? Неужели они искали защиты у него? Одни черные люди опасались других черных людей, а у черного цвета, он слыхал, тридцать шесть оттенков.
Наконец, подталкиваемые собственной нерешительностью, они вышли и собрались в кружок, о чем-то советуясь друг с другом. И вдруг вытянулись в цепочку, в длинный цуг из восьми или двенадцати человек. И все они держали руки в карманах. И потом они встали в круг. И вдруг один из них, особенно тщательно удерживавший до сих пор руки в карманах, с особенно отложенным воротником, выхватил ярко-желтое кожаное удостоверение и предъявил его всем. И тут же, почти без промежутка, почти через мгновение (и даже еще раньше, через миг), все они стали выхватывать свои желтые удостоверения, выхватывать и предъявлять их друг другу, и это дважды последовательное предательство было молниеносно, и круг замкнулся, и каждый предыдущий был арестантом последующего. Но все они были узниками одного, первого, чье лицо было особенно непроницаемо, чьи руки были особенно глубоко удерживаемы и чей воротник был особенно тщательно отложен, но не потому, что руки и воротник, а потому, что он был первым из предъявивших свою лояльность. И на его отвратительно легальном лбу блестели капли пота. И когда круг замкнулся, и удостоверения были спрятаны, и все они стали удаляться, сопровождаемые тем человеком, последний из предъявивших свою лояльность выхватил свое удостоверение и сделал первого последним. И все повторилось снова. И так они удалялись, держась друг за друга, медленно отступая, и предавая, и внимательно следя друг за другом, не спуская друг с друга глаз. Одни черные люди предавали других черных людей, а в черном цвете тридцать шесть оттенков. И в этой атмосфере расширяющегося предательства человек издал гнусный крик отчаяния и выпрыгнул из своего убежища. Но не был услышан никем, ибо черные были поглощены собой и были уже далеко. И он остался один. Один, и его чувство локтя. И положил голову на рельс.
Сколько он так пролежал, готовый к смерти? Вряд ли менее суток. Стояла мертвая тишина, и поезд больше не двигался. Тихо ржавело под дождем железо. Он поднялся в свой вагон, вошел в свое купе, оделся. Предварительно он опять обыскал себя. Увы, одежда опять была пуста, хотя он этого и не ожидал (многократно повторяемая пустота психологически всегда быстро заполняется). Он оделся, обулся и вышел в тамбур. Вид его был уныл. Ужас босых ног, усугубляемый еще теперь сырой обувью и этим ярким безвкусием подаренного ему галстука, охватил его. Хорошо еще, что он не носил шляпы.
Теперь он стоял у выхода и колебался. Двери были распахнуты настежь. Вокруг никого, он давно на месте, ничто больше не мешает ему покинуть вагон, так что же его еще удерживает здесь? Вероятно, обычная инерция обжитого пространства.
Сделав несколько робких попыток сойти, дойдя уже до последней ступеньки подножки (и до последней черты своего колебания), он со страхом возвратился назад, в исходное положение, в тамбур. Необъяснимое чувство оставленности чего-то, потери, утраты, которое часто сопровождало всякое путешествие человека, нарастало с каждой покинутой ступенькой, и он возвратился. И вдруг он вспомнил. Ну конечно, это он, он, его маленький изящный чемоданчик, «дипломат» — для мелких ежедневных ненадобностей. Как он мог забыть о нем? Он-то и вселял в него чувство тревоги.
Человек хлопнул себя весело по лбу и бросился назад. Назад, назад, в последний вагон, в начало этого ужасного путешествия, — он надеется, что он все еще там. Ну конечно, там, куда же ему деться, какое кому дело до его глупого чемоданчика, у каждого хватает своих забот.
Он бросился через вагоны, ужасно спеша, путаясь ногами и руками, то и дело останавливая маятник и дыхание, нарушая ритм универсума. Он немыслимо заспешил, давление его поднялось, мужская сила была приведена в готовность. На ходу раздевшись, преодолев десятки дверей, он очутился наконец у своей дорогой щели и без всякой эротической подготовки, наспех, совокупился. Достав чемоданчик, он застегнулся. Проверил пуговицы. Эти беспорядочные половые сношения порядком вымотали его. Все-таки он был доволен. Да и чемоданчик оказался на месте. Блаженство пустоты и пустота блаженства владели им. И вместе это называлось умиротворенность.
Он открыл эти свои родные (№ 1) двери — так, на всякий случай, проверить свои предположения — и с удовлетворением отметил, что они все еще открыты (не предположения, двери, предположения тут же захлопнулись). Конечно, он мог сойти и здесь (к этому он побуждался стереотипом), но он вернется назад, побуждаемый долгом и симметрией, да и законное место его было там, и там он и сойдет.
И он двинулся в обратный путь. Он не спешил. Все сбылось. Чемоданчик на месте. Либидо удовлетворено. Никто его больше не преследует. Поезд пришел вовремя и по назначению. Часы идут. Осталось только пройти в тот, первый, вагон и выйти, как подобает пассажиру. И никаких проблем.
Не спеша он вышел на свою площадку. Подтянул галстук. Обмахнул башмак. Теперь ему было чего-то жаль. Как быстро он приехал! Вздохнув, он сделал прощальный жест и спустился вниз. Но уже повиснув ногой над перроном, уже почти расставшись в воздухе с опасениями, он опять вдруг засомневался и бросился назад. Он чуть было не допустил непоправимое. Холодные капли пота выступили на его нелегальном лбу.
А он растерян, этот человек. Маленький островок отчаяния и надежды. Он что-то ищет в своих карманах, что-то он там такое потерял, этот человек, что-то он, вероятно, хочет предъявить, какое-то невозможное оправдание. С отчаянием и надеждой он посматривает вокруг и рыщет, рыщет, неустанно ищет и даже выворачивает виновато карманы — на что он надеется, этот человек?
На что он надеется, этот человек? Судьба уже положила ему руку на горло.
Холодная вздрагивающая рука. Холодное вздрагивающее горло.
Он налегке, этот человек. Без плаща, без вещей, в светлом летнем костюме. На человеке нет даже шляпы. По-видимому, он только что из самолета, из каких-нибудь дальних стран.
Он суетлив, в беспокойстве приближающейся вины он то и дело поправляет галстук, придерживает полы пиджака и смотрит еще вдобавок на часы. Зачем он смотрит на часы? Это разжигает смущение, это разрушает надежду.
И вдруг он вспоминает. Ну конечно, это он, он, его маленький изящный чемоданчик, «дипломат» — для ежедневных интеллигентных ненадобностей. Как только он не догадался заглянуть внутрь?
Он быстро раскрывает чемоданчик, обнажает его вагинальное нутро, распускает веер отделов. Запускает осторожную руку внутрь (он раньше всех узнает, что́ там, в этом чемоданчике, а еще раньше — его рука, а раньше руки — пальцы, а раньше пальцев — ногти, а раньше ногтей — предчувствие, но всего раньше…), он раньше всех узнает, что там, в этом чемоданчике, вот уже это знает ноготь, палец руки, сама рука и, наконец, весь он сам — и лицо его просветляется, светлеет, разгоняет тучи и облака.