Он шел на солнце, на красный ветреный закат, где-то светило вверху его багровое пламя.
Поднялась перед закатом мошка, заныли комары. Мошка шла перед ним столбами, облипала лицо, шею, грудь, ноги доставались комарам.
Теперь странно: застучавший опять колот все удалялся от него, и кедр больше не возникал. Привязанная к рукам человека жердь как бы придала ему нужное направление, и он шел теперь прямо.
Злобно усмехаясь над собой, он начал продвигаться прыжками. Он делал этот странный, в сторону, рывок, целился жердью в просвет и прыгал, изловчившись, снова. Так ему казалось быстрей. Так он обманывал мошку. Но мошка этим не обманывалась и жалила, почуяв добычу, скопом.
Растянутые на палке руки страшно ломило, тяжелый громоздкий короб цеплялся за сучья, злые мелкие муравьи пробирались по ногам в пах. Как нарочно, он забурился в чащу. Лес пошел еще глуше, и продираться приходилось еще труднее. Стегали по лицу ветки, избитые и истерзанные валежником ноги отказывались идти.
Лицо заплывало. С трудом разлепляя веки, он вглядывался еще в прогалины света, пропускал еще впереди себя жердь и прыгал. Но пробирался он уже, скорее, ощупью, и даже не ощупью, а чутьем.
Быстро темнело. Пошел лиственный гладкоствольный лес, стволы поредели. Идти теперь стало намного легче, но он уже этого не чувствовал. Покрытое им пространство было так ничтожно и сил его оставалось так немного, что он с ужасом понимал: живым ему отсюда не выбраться.
Крупная фиолетовая мошка шла теперь сзади, как бы отставая. Но она присасывалась к затылку, за ушами и у ноздрей, обвилась вокруг губ, как мохнатое зыбкое кружево. На шее, под подбородком, пухла рыхлая кровяная подушка.
Он останавливался возле какого-нибудь шершавого ствола и с ожесточением расчесывал о него лицо, затылок, грудь, раздирал до крови руки. Приникнув горлом к стволу, он с наслаждением сдирал с себя живую шевелящуюся корку.
Страшно захотелось есть. Он упал возле какого-то наклеванного птицей гриба и, пригнувшись по-собачьи, стал жадно объедать его. Гриб оказался несъедобным. С трудом поднявшись на ноги, он пошел дальше.
Лес становился все глуше и глуше, земля все сырее и топче. Наткнувшись на небольшую уродливую сосну, он засунул конец жерди в развилку и попытался обломить ее. Но, заживо скрепленная с руками, жердь не поддавалась. Лопатки выворачивало от боли.
Взошла луна. Земля под ногами стала еще сырее и мягче: он входил в болото. Мошка теперь шла откуда-то сверху, жалила еще жаднее. Глаза закрылись совсем.
Он вышел на небольшую поляну, упал, зарылся головой в мох. Вставать больше не хотелось. Было так хорошо в глубоком сыром мху, под новой теплой луной. Приятно намокала на животе рубаха.
Он очнулся от холода. С усилием встал, осмотрелся. Поляна была невелика, но развернуться было можно. Согнувшись до отказа вбок, он попытался сбросить пайву, — это ему не удалось. Тогда, собрав последние силы, он со злостью крутанулся вокруг себя — и пайва слетела. Теперь ему показалось значительно легче, затекшее от тяжести плечо ныть перестало, и он пошел дальше. Насытившаяся мошка осталась где-то позади.
Выскакивали под луну осмелевшие за ночь зайцы, шныряли по ногам ящерицы. Какая-то большая ночная птица преследовала его, почти задевая крылом. Ходили, изгибаясь, тени.
Лес неожиданно разредило: он выходил к ручью. Это был самый исток небольшой речушки Ольвы, и хотя, как оказалось, он забрел так далеко, он страшно обрадовался ей. Теперь он знал дорогу. Ольва огибала их поселок с запада, и если дойти по ней до дамбы и сразу взять от нее вправо, то тут же выйдешь на заброшенный песчаный карьер, от него уже недалеко. Но первым делом — напиться. Он бросился коленями на траву и припал губами к воде. Студеная болотная вода освежила его, боль в теле утихла, немного ослабли на руках ремни. Он вошел в ледяное русло и пошел по нему. Ноги от холодной воды ломило, но так было значительно легче. Теперь он мог развернуться и идти лицом вперед.
Ольва разливалась все шире и шире, становилась все холоднее и глубже. Пробовал уже выходить по берегам осторожный робкий ледок, острее и круче пошло дно. Он выбредал из воды, прыгал, старался согреться, но злое болотное комарье тут же облепляло его мокрые ноги, и он спускался в Ольву снова. Лица он на себе теперь почти не чувствовал, приступы тупой давящей боли становились в нем все реже и реже, но когда они все-таки вспыхивали, он ложился в воду лицом, и оно ненадолго затихало. Но растворенная в холодной воде боль возвращалась, и толстая мучная маска наползала опять.
Снова захотелось есть. Он вышел на берег и, упав на колени перед кустом черной смородины, стал с жадностью объедать ягоды. Упругая скользкая смородина не давалась ему, падала и зарывалась в траве, но кое-что ему все-таки доставалось. Потревоженная сонная мошка вдруг тучей поднялась с куста, и он бросился от нее в воду. Переждав немного, он подкрался к смородине ползком и принялся подбирать ягоды губами. Так ему было даже удобней: вся ягода была на земле. Потом забрел в прелый вымерший муравейник и немного согрел в нем ноги.
Так он пробирался всю ночь. Из ручья он выходил теперь только изредка, чтобы поесть и дать согреться ногам. Улегшееся к ночи комарье опять поднималось к рассвету, выходила из лесу мошкара.
Все глубже и глубже забиралась в лес Ольва, принялась путаться, петлять. Крученая, кипящая белая вода обходила, сердясь, камни, спотыкалась о корни и пни. Он с трудом удерживался теперь в бурной обмелевшей речушке, но она уже затихала. Вот утихла и смирилась совсем, вот вошла в глубокое глиняное ложе, вот плавно и ровно поплыла. Поднимался серый туман.
По берегам Ольвы пошли коровьи, наполненные глубокой желтой водой следы: стадо здесь спускалось на водопой. Мелкую утреннюю рябь гоняло по воде, водило по следам иголку.
Он прошел еще немного. Берег здесь был обрывистый и высокий, и где-то далеко на этом берегу Пудову почудилась крупная, нестройная россыпь коровьих колокольцев. Круглый хлопок бича прокатился по лесу, потом вздрогнул и покатился снова. Пудов с надеждой прислушался. Нет, это ему только показалось. Цепляясь ногами за корни, он все-таки вскарабкался наверх.
На берегу, под старой седой елью, он увидел небольшой березовый шалаш и пошел к нему. Сил у него больше не было, и, попытавшись протиснуться в шалаш, он так и свалился у входа.
Пудов очнулся. Он почувствовал на лице какую-то кислую едкую влагу и с трудом разлепил веки. Над ним склонился сморщенный, в спутанной бороде, старик, над головами у них жевали коровы.
Старик был пастухом. Он лил на цветастую тряпку квас и протирал Пудову лицо. Увидев, что тот очнулся, старик коротко сказал:
— За что?
Пудов промолчал.
— Ну, значит, есть за что, коли молчишь. За так не бывает, — усмехнулся пастух в бороду и перерезал ему ремни складнем.
Высвободив Пудову руки, старик достал из сумки соленый огурец и натертую чесноком горбушку. Квас он выплеснул в траву. Потом присел под корову и, подставив бидончик, подергал ее за вымя. Молока у коровы не было, но все-таки он немного нацедил.
Подсунув Пудову бидон, старик спросил снова:
— За што, говорю, отделали-то? Или забыл?
— Да, в рот… — огрызнулся Пудов. — Проворовался.
— А-а, понятно. Закон, брат, здесь тайга, а медведь — хозяин. Не знал?
— Да я, старик, тутошный, законы эти сам составляю. Или не признал?
— Пудовский, что ли? — прищурился старик.
— Ну.
— Хорошо отделали, сразу не признаешь. Что брал-то?
— Да… орехи.
— Брешешь, поди?
— Да нет, орехи, точно говорю.
— Вот на орехи и заработал. Жаловаться теперь пойдешь?
— Да нет. Я их, отец, не знаю. Не разглядел. А то бы, — Пудов сжал в кулаке складень.
— Ну?
— Что — ну?
— Ты это, парень, брось. Сам виноватый.
— Ну, ладно, старик, — вдруг обозлился Пудов. — Иди паси, пока цел.
— Э-эх! — вздохнул пастух и пошел, спотыкаясь, в лес.