- Я - помню, - подтвердил мальчик, тряхнув головой.
- Расти он перестал после того, - продолжала девушка, вздыхая, двенадцатый год ему.
- Вырасту, - хмуро пообещал мальчуган.
Заусайлов пошлепал его по колену и посоветовал:
- Так и помни!
- Вот они, дела-то, - пробормотал красноармеец. - Учительница будете?
- Да. Мы обе, с его матерью.
- Сестра вам?
- Жена брата.
- Убитого?
- Да.
Все замолчали. Красноармеец, расстегнув шинель, прикрыл мальчика и прижал его к себе плотнее.
- Вот оно, геройство, - снова заговорил Заусайлов. - Оно у нас - везде, товарищ!
Щупая пальцами папиросы в коробке, он, негромко и не торопясь, заговорил:
- Я могу хвастануть - знал героя. У нас в отряде парень был, тоже Саша. Сашок звали его, туляк он, медная душа.
Веселый был и - куда хошь сунь, везде он на своем месте.
Личностью маленько на тебя схож был, тоже крепыш и зубастенький, как хорек. Ты - кавалерия?
- Да.
- То-то шинель длинна. И - аккуратен.
Закурив, он продолжал, снова оживляясь:
- Был он семинарист, Сашок, из недоучек, сказывал, что выгнали его за резвость. Однако - сильно образованный. Он меня и многих в безбожники обратил, мастак был насчет леригии, очень убедительный. Бога знал, как богатого соседа, и так доказывал, что бог - жить мешает, что не хочешь, а - веришь.
Н-ну, вот...
- Случилось так, что заскочил сгоряча наш отряд далеконько, за Курском это было, Деникина гнали. Вообще перепуталась обстановка, непонятно: где они, где - наши? Товарищи говорят: "Иу-ка, Заусайлов, сходи, сообрази, кто у нас с левого бока? И - сколько? Возьми себе, по вкусу, одного, двух парней". Это, конешно, так и надо по моей безграмотности. Взял я Сашка и Василия Климова, - осанистый был мужчина, вроде старшего дворника, - в Питере в царевы годы бывали такие дворники: он, сукин сын, дворник, а осанка - церковного старосты.
- Ну, пошли. Места - незнакомые. Держимся линии железной дороги, Сашок с Климовым по одну сторону насыпи, я - по другую, впереди шагов на сто. Дорога, конешно, раскарябана.
Вечер - лунный, ветерок гуля-ат, облаки бегут, тени ползут, там - тень, тут - тень, да сразу - бом! "Стой!" - кричат. Вижу - пятеро. Они хоть и белые, а в один цвет с землей и в кустах, около насыпи, неприметны. Комаыдирчик - молодой, еще и до усов не дорос, реворверчик в руке, шашечка на боку, винтовочка коротенька за плечом, - вооружен, как для портрета фотографии. Нацелился мне в глаз, допрашивает, покрикивает; я, конешно, вроде как испугался, тоже во весь голос кричу, чтоб Сашок с Климовым слышали, дескать - бегу от красных, боюсь - мобилизуют! Он как будто верить начал, а солдатик один и подскажи ему: "Ваше благородие, выправка у него подозрительная, наверно - солдат, ихний разведчик!" Ах ты, думаю, сучкин сын! Ну, побили меня немножко, отрядил он со мной двоих, повели меня куда надо. Идем тихонько, и дождичек пошел. Начал было я балагурить с конвоем, вижу: ничего не выходит, сердятся они, видно, устали. Решил молчать, а то, пожалуй, пришибут, черти.
- Долго ли, коротко ли - дошли в село, большое село и пострадавшее: горело в двух местах, некоторые избы артиллерией побиты. У церковной ограды, под деревами коновязь, семнадцать лошадей - все дрянцо. Поодаль, на дереве два уже висят.
"Ну, думаю, ежели не убегу, - тут и останусь". Темновато, огней в окнах почти нет, время - за полночь, спит белое воинство. Человек пяток на паперти прячутся от дождя. Привели меня к школе, а напротив ее - хороший дом, два этажа, только крыша разбита. Там - шумят и огонь есть. Один конвойный пошел туда, другой сел на крылечко школы, я, конешно, стою на дождике, тут - не побежишь.
- Вышел другой конвойный, говорит: "До утра велено оставить". Это меня, значит. Потолковали они, куда меня запереть, повели недалеко от школы, затолкали в избу, в ней уж совсем ни зги не видно, окна заколочены. Солдат спичку зажег - вижу я: пол разворочен, угол разбит, верхние венцы завалились внутрь, в углу - тряпье, похоже, что убитый лежит. Дождичек проникает в избу. Солдат оглядел все, вышел в сени, дверь не закрыл. "Это - плохо, что не закрыл, а вылезти отсюда - пустяки", - думаю. Сижу. Тихо, только лошади сопят, пофыркивают, дождик шуршит, людей не слышно. Солдат в сенях повозился и тоже засопел, потом, слышу, - храпит.
- Счета времени я, конешно, не вел, часов помнить не могу, сижу, не смыкая глаз, и как страшный сон вижу. Душа скучает, и - : совестно: вот как влопался! Зажег осторожненько спичку, поглядел - бревна так висят, что снаружи влезть в избу, пожалуй, можно, а вот из избы-то едва ли вылезешь. Встал, попробовал - качаются.
- И тут меня точно кипятком ошпарило, слышу шепот:
"Заусайлов!" Это - Сашок, это - он! "Вылезай", - шепчет. Отвечаю: "Никак нельзя, в сенях - солдат". Замолчал он, потом, слышу, царапает, бревна поскрипывают. И только что, на счастье свое, отодвинулся к печке, заскрежетало, завалились бревна в избу. Ну, теперь - оба пропали.
- Солдат, конешно, проснулся, кричит: "Что ты там?" Отвечаю: "Не моя вина, угол обвалился!" Ну, ему, конешно, наплевать, был бы арестованный жив до казенного срока. Пожалел, что не задавило меня. Стало опять тихо, и слышу близко от меня - дыханье, пощупал рукой - голова. "Сашок, шепчу, как это ты, зачем?" Он объясняет: "Мы, говорит, все слышали, Климова я назад послал, а сам следом за тобой пошел. Главная, говорит, сила их не здесь, а верстах в четырех", - он уже все досконально разузнал. "Они, говорит, думают, что у них в тылу и справа - наши". Рассказывает он, а сам зубами поскрипывает и будто задыхается. "Мне, говорит, бок оцарапало, сильно кровь идет, и ногу придавило". Пощупал я - действительно нога завалена. Стал шевелить бревно, а он шепчет: "Не тронь, закричу - пропадешь! Уходи, говорит, все ли помнишь, что я сказал? Уходи скорей!" - "Нет, думаю, как я его оставлю?" И опять шевелю бревно-то, а он мне шипит: "Брось, черт, дурак!
Закричу!" Что делать?! Я еще разок попробовал, может, освобожу ногу-то... Ну, хочешь - веришь, товарищ, хочешь - не веришь, - слышал я, хрустнула косточка, прямо, знаешь... хрустнула! Да... Раздавил я ее, значит... А он простонал тихонько и замер. Обмер. "Ну, думаю, теперь прости, прощай, Сашок!"
Заусайлов наклонил голову, щупал пальцами папиросы в коробке, должно быть, искал, которая потуже набита. Не поднимая головы, он продолжал потише и не очень охотно:
- За ночь к нам товарищи подошли, а вечером мы приперли белых к оврагу, там и был конец делу. Мы с Климовым и еще десяточек наших первыми попали в это несчастное село. Ну, опять, пожар там. А Сашок - висит на том самом дереве, где до него другой висел, тоже молодой, его сняли, бросили в лужу, в грязь. А Сашок - голый, только одна штанина подштанников на нем. Избит весь, лица - нет. Бок распорот. Руки - по швам, голова - вниз и набок. Вроде как виноватый. А виноватый - я...
- Это - не выходит, - пробормотал красноармеец. - Оба вы, товарищ, исполнили долг как надо.
Заусайлов раскурил папиросу и, прикрыв ладонью спичку, не гасил ее огонек до той секунды, когда он приблизился к пальцам. Дунув на него, он раздавил пальцами красный уголь и сказал:
- Вот герой-то был.
- Да-а, - тихо отозвалась учительница и спросила:
- Уснул?
- Спит, - ответил красноармеец, заглянув в лицо мальчугана, и, помолчав, веско заговорил:
- У нас герои не перевелись. Вот, скажем, погрохрана в Средней Азии парни ведут себя "на ять"! Был такой случай:
двое бойцов отправились с поста в степь, а ночь была темная.
Разошлись они в разные стороны, и один наткнулся на басмачей, схватили они его, и оборониться не успел. Тогда он кричит товарищу: "Стреляй на мой голос!" Тот мигом использовал пачку, одного басмача подранил, другие разбежались, даже и винтовку отнятую бросили. А в это время - другого басмачи взяли; он кричит: "Делай, как я!" Он еще и винтовку зарядить не успел, прикладом отбивается. Тогда - первый начал садить в голос пулю за пулей и тоже положил одного. Воротились на пост - рассказывают, а им - не верят. Утром проверили по крови - факт! А ведь на голос стрелять значило по товарищу стрелять. Понятно?