- Как же не понятно! - сказал Заусайлов. - Ничего, помаленьку понимаем свою задачу. Из отпуска, товарищ?

- Из командировки.

Учительница встала.

- Спасибо вам. Надо разбудить Саньку.

- Зачем? Я его так снесу, - сказал красноармеец.

Они ушли. Заусайлов тоже поднялся, подошел к борту, швырнул в реку папиросу.

Серебряный шар луны вкатился высоко в небо, тени правого берега стали короче, и весь он как будто еще быстрее уплывал в мутную даль...

II

Это рассказал мне один из тех людей, которые лет тридцать говорили русской действительности решительное "нет!", а после Октября осторожно начали говорить "да!", сопровождая каждое "да" более или менее скептическим "но".

Теплым летним вечером я сидел с этим человеком среди ельника, на песчаном обрыве; под обрывом - небольшой луг, ядовито зеленый после дождя, на зелень луга брошена и медленно течет мутновато-красная вода маленькой реки, за рекою - темные деревья, с правой стороны от нас, над сугробами облаков - багровое, вечернее солнце стелет косые лучи на реку, на луг, на золотой песок обрыва.

Человек курил, глядя на реку, и рассказывал, не торопясь, вдумчиво:

- Окончательно избавила меня от моих самоколебании встреча с одной женщиной. Было это года два тому назад, в одном из уездных городов верховья Камы. Я сидел в укоме, беседуя "по душам" с предом, секретарем и убеждаясь грустно, что хотя оба они - парни не плохие, но по уши завязли в хитросплетениях старого быта, и не они руководят жизнью, а их водят за нос местные темные силы. Они и сами немножко чувствовали это. Секретарь, молодой и даже как будто даровитый стихописате ль, утверждал уже, что:

Нередко мощные деревья Родятся от гнилых корней.

- Это - не его стихи, не помню - чьи, но у него были стишки именно такого смысла. А предукома - местный уроженец, сын заводского служащего, участник партизанского движения, человек битый, мученый; женат, трое детей, сильно устал, теоретически вооружен слабо, значение поступков своих понимает не ясно и, видимо, уже решил:

Будь, что будет, все равно!

Все наскучило давно.

- Городишко глухой, темный, об одном таком сказано:

В городе у нас - как на погосте:

Для всего готовая могила.

- Воскресенье, время - за полдень, на улице жарко, точно в бане, и сонная тишина; за крышами домов - гора, покрытая шубой леса, оттуда в открытые окна течет запах смолы и горький дымок, должно быть - уголь жгут.

Собеседник мой старался говорить живо и ради этого сильно злоупотреблял стиховыми цитатами. Цитаты свидетельствуют о начитанности, но, далеко не всегда утверждая докарываемое, часто создают такое впечатление, как будто цитирующий платит за внимание к нему крадеными пятаками.

- Беседуем, все более смущая друг друга и уже начиная немножко сердиться, - вдруг, с улицы, в открытое окно, поднимается от горячей земли большое, распаренное докрасна бабье лицо, на нем неласково и насмешливо блестят голубоватосерые, залитые потом глаза, и тяжелый, густой голос неодобрительно гудит: "Здорово живете! Чай да сахар..."

- "Опять черт принес", - проворчал пред, почесывая под мышкой, а женщина наполняла комнату гулом упреков: "Ну, что, товарищ Семенов, обманул ты меня? Думал: потолкую с ней по-умному, она и будет сыта? А я вот опять шестьдесят верст оттопала, на-ко! Принимай гостью..."

- Лицо ее исчезло из окна. Я спросил: кто это? Пред махнул рукою, сказав: "Шалая-баба!" А секретарь несколько смущенно объяснил: "Батрачка. Числится кандидаткой в партию".

- "Шалая баба" протиснулась в дверь с некоторым трудом.

Была она, скромно говоря, несколько громоздка для женщины, весом пудов на семь, если не больше, широкоплеча, широкобедра, ростом - вершков десяти сверху двух аршин. Поставив в угол толстую палку, она, движением могучего плеча, сбросила со спины котомку, бережно положила ее в угол, выпрямилась и, шумно вздохнув, подошла к нам, стирая пот с лица рукавом кофты.

- "Еще здравствуйте! Гражданин али товарищ?" - спросила она, садясь на стул, - он заскрипел под нею. Узнав, что товарищ, спросила еще: "Не из Москвы ли будешь?" И, когда я ответил утвердительно, она, не обращая более внимания на свое начальство, вытащив из огромной пазухи кусок кожи солдатского ранца величиной с рукавицу, хлопнула им по столу, однако, не выпуская из рук, и, наваливаясь на меня плечом, деловито, напористо заговорила:

- "Ну-ко, вот разбери дела-то наши! Вот, гляди: копия бумаги из губпарткома - верно? Это - ему приказано", - кивнула она головой на преда. "А это вот он писал туда. Значит - есть у меня право говорить?"

- Минут десять она непрерывно пользовалась этим правом, рассказывая о кооператорах, которые "нарочно не умеют торговать", о молочной артели, которой кулаки мешают реорганизоваться в колхоз, о таинственной и не расследованной поломке сепараторов, о мужьях, которые бьют жен, о противодействии жены предсельсовета и поповны-учительницы организации яслей, о бегстве селькора-комсомольца, которого хотели убить, о целом ряде маленьких бытовых неурядиц и драм, которые возникают во всех глухих углах нашей страны на почве борьбы за новый быт, новый мир.

Рассказывая, собеседник мой постепенно увлекался, забыл о стихах и живо дорисовывал фигуру бабы, ее жесты, отметил ее бережное отношение к носовому платку: она раза два вынимала платок из кармана юбки, чтоб отереть пот с лица, но, спрятав платок, отирала пот рукавом кофты.

- Потом от нее несло, как от лошади, - сказал он.

Секретарь налил ей стакан чаю:

- Пей, Анфиса! - Но она, жадно хлебнув желтенького кипятку, забыла взять сахару, а взяв кусок, начала стучать им по столу, в такт своей возмущенной речи, а затем, сунув сахар в карман, взяла еще кусок и сконфузилась: "Ой, что это я делаю!" Но и другой кусок тоже машинально спрятала в карман, а остывший чай выпила залпом, точно квас. "Налей еще, товарищ Яков!"

Рассказчик посмеивался, фыркая дымом, а я слушал и думал: "Все это правильно, баба хорошо оживает, и я - знаю:

есть такая баба!"

Именно такую "делегатку" и батрачку наблюдал я на всесоюзном съезде по охране материнства в Москве, - такую же большую, краснолицую, толстогрудую, очень похожую на профессиональную, царских времен "кормилицу", в наши дни она - один из маленьких источников новой энергии, питающей страну, бабища государственно мыслящая. Она явилась от Уральской области, и тоже густо, с хорошим пониманием важности вопроса, говорила о том, что план "пятилетки" отводит мало места и средств делу воспитания детей. Она, памятно, сказала: - "Теперича, когда у нас в области своя нефть будет, мы должны большую работу показать, и об детях заботиться - у нас еще меньше времени останется, да и какие мы заботники, какие учителя детям-то? Стало быть: общественное-то воспитание ребят надо расширять правда ли?"

Ей очень дружно хлопали.

Собеседник мой, торопливо покуривая, продолжал:

- Она высыпала на голову мне столько этих драм и неурядиц бытовых, что я даже перестал понимать "связь событий" в хаосе этом. Чувствую только, что эта семипудовая Анфиса - существо совершенно необыкновенное, новое для меня, что мне нужно узнать и понять - каким путем она "дошла до жизни такой"? Вы знаете, что литература наша не баловала нас изображением таких баб, хотя в жизни, в деревне, они, конечно, действовали, как неутомимые, самозабвенные строительницы "своего угла". Слушая эту, я подумал, что и она из числа таких строительниц частного хозяйства, но, по привычке к батрацкой работе, теперь механически переключила свою энергию на строительство общественное. Прочно ли это, надолго ли? Или - до первого случая, до выгодного замужества, вообще - до случая устроить свой угол? Уж очень много было в речах ее мелкой, бытовой практики и слишком незаметно отзвуков теории, а, как вы знаете, пороком нашего брата считается теоретический подход к быту, к делу. Но - как же иначе? Без плана ничего не построишь. Хотя, с другой стороны, изобретатели и творцы нового всегда как будто выскакивают из границ плана. Короче говоря - пригласил я ее к себе, я остановился у агронома, старого приятеля моего. Пригласил и за чаем подробнейше, до позднего вечера, пытал ее расспросами. Передать колорит ее рассказа я, разумеется, не могу, но кое-что в память врезалось мне почти буквально. Отец у нее был портной овчинник, ходил по деревням, полушубки и тулупы шил. Мать умерла, когда Анфисе исполнилось девять лет, отец дозволил ей кончить церковноприходскую школу, потом отдал в "няньки" зажиточному крестьянину, а года через три увез ее в село на Каму, где он женился на вдове с двумя детьми. В этих условиях Анфиса, конечно, снова стала "нянькой" детей мачехи, батрачкой ее, а мачеха оказалась "бабочкой пьяной, разгульной" да и отец не отставал от нее, любил и выпить и попраздновать. Частенько говаривал: "Торопиться - некуда, на всех мужиков тулупы не сошьешь. А будем торопиться - издохнем скорей!"


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: