— Ах ты, г… собачье! Тебе что, жрать нечего? Скажи — накормим. А то ишь — фасон выдрючивает! Тебе титьку сосать, а не папироску, ее с горя тянут да с голодухи. Еще раз увижу, затрещину дам.

После первой получки Павел пошел с парнями постарше в пивной зал: пол-литра на троих не хватило, его послали за четвертинкой. Наутро раскалывалась голова.

Николай Иванович подозвал Павла к себе и сказал:

— Нехорошо без мастера гулять с первенькой получки-то, не положено.

В субботу Павел пошел с Николаем Ивановичем в магазин и купил бутылку водки. Потом они отправились домой к Николаю Ивановичу. Там его жена хотела кормить обедом, но старик сказал:

— Не обедать пришли, Маня. Дело у нас. Яиц отвари накруто, хлеба подай и соли. Остальное сыми со скатерти.

Старик налил по стакану водки себе и Павлу, положил ему на тарелку одно яйцо и предложил выпить. Потом на столе появилась еще одна бутылка водки и еще одно яйцо — всего-навсего. Что было потом, после того как мастер принес еще одну четвертинку, Павел не помнил.

Только в воскресенье днем Павел пришел в себя и смог подняться с дивана, на который его уложил ночью Николай Иванович. Он ошалело завертел головой и застонал.

— Всю квартеру заблевал, — весело сказал Николай Иванович, сидевший у окна в майке, с лобзиком на коленях, — давай похмеляться, что ль?

— У-у-у, — застонал Павел, а Николай Иванович зашелся мелким смехом и долго не мог успокоиться. Потом он крикнул: — Маня, обед давай!

Когда сели обедать, старик хвастался своей жене:

— Вот, говорят, у нас с акло… алко… лако… тьфу ты, — рассердился он, — с пьянкой не борются. А я борюся. Вон поборол. Будешь еще водку пить?

— Никогда, — ответил Павел.

Это было, когда Павлу только исполнилось шестнадцать. Он не курил и не пил ни в цехе, ни в аэроклубе, где стал заниматься парашютизмом. Напился он через четыре года, уже учась в летной школе. Он напился второй раз в жизни, когда узнал правду про своего отца. До этого он считал, что его отец погиб на фронте — так говорил дед, так писала из Владивостока мать. А тогда Павел узнал, что его отец расстрелян без суда и следствия в НКВД, как «шпион». Он тогда, напившись, пошел на телеграф и отправил телеграмму матери:

«Ты предала отца, ты не мать мне».

Потом он шел по улицам и переулкам небольшого приволжского городка, шепча: «Будьте вы все прокляты, сволочи, будьте вы все трижды прокляты! Ненавижу всех… Ненавижу!» Он падал в сугробы, поднимался и шел дальше, продолжая шептать ругательства.

Ночью — вот так же как сегодня, после разговора с очкастым, — он спал часа два, не больше. Сошел хмель, и его будто кто-то толкнул в лицо. Павел сел на кровати и не сомкнул глаз до утра. Он сидел, поджав под себя ноги, смотрел на спавших своих товарищей курсантов и думал: «Я говорил: всех ненавижу. Всех? Это кого же?» И Павел вспоминал годы, проведенные в ремесленном, Николая Ивановича, рабочих из револьверного цеха, тетю Маню, которая гладила ему рубахи к Первомаю и к ноябрю.

«Они вырастили меня, — думал Павел, — а я оказался скотом, злым и неблагодарным. Ненависть может быть полезной, только когда она идет рядом с добротой и во имя доброты. Иначе это фашизм, когда ненависть во имя ненависти. То, что случилось с отцом, должно вызвать во мне еще большую любовь к тем, кому я обязан жизнью. И ненависть к его палачам. Но ведь палачей — единицы, а тех, которые вырастили меня, — десятки миллионов. Сволочь, я смел кричать, что ненавижу их!»

И сейчас, глядя на лучик света, который пробивался из комнаты дежурной и спокойно лежал на потолке, Богачев раздумывал над тем, правильно ли он поступил, вступив в спор с этим очкариком.

«Нужно ли спорить со слепцами о цвете моря? — думал он. — О цвете моря можно не спорить. Но он ведь говорит о фактах истории. Он нашими клятвами клянется. А смысл жизни для него в том: есть на стене портрет Сталина или нет? Он говорит, что он трудится на ниве просвещения. Если не врет — тогда ужасно! Такие пришли тогда, когда Сталин стал живым богом. Нет, — продолжал думать Павел, — я правильно делал, что спорил с ним. Ведь если он и сейчас, после того, как партия рассказала всю правду о культе Сталина, готов прощать тот произвол, который был в годы культа, — значит нет в нем той боли, которая есть во всех нас — старых и молодых! Я правильно спорил с ним: потому что я очень люблю тетю Маню и Николая Ивановича, у которого в тридцать седьмом году расстреляли сына — комсомольского работника, близкого друга товарища Косырева. Я правильно делал, потому что я люблю своих друзей по ремесленному: многие из их отцов бессмысленно погибли в сорок втором, под Харьковом. Мы все стеной за то, за что ведет ЦК. Тем, кто против, голову свернем, если будут мешать и к тридцать седьмому году тянуть. Молодец, Пашка, что спорил, — похвалил себя Богачев, — а, Жека? Молодец я?!»

Он уснул счастливым. Перед тем самым мгновеньем, когда его свалил сон, он увидел Женю, а потом она исчезла, и что-то огромное, светлое пришло вместо нее. Сначала Павел испугался, а потом подумал: «Это ничего, это чистота пришла, это очень хорошо».

Разбудили пассажиров в три часа ночи.

Богачев вышел из комнаты первый. В коридоре, около кассы, стоял морячок Черноморского флота, невесть как очутившийся в Арктике. Он стоял, облокотившись о стенку, и вздыхал. Пока Богачев мылся в умывальнике, отгороженном временной стенкой, он все время слышал, как морячок жалобно говорил, постукивая указательным пальцем в закрытое окошко кассы:

— Девушка, мне ж на свадьбу…

Из закрытого окошка доносился глухой голос:

— Машина перегружена.

— Так на свадьбу же, — жалобно говорил морячок. — У меня всего неделя осталась, а она в Крестах живет.

— Самолет перегружен.

— Девушка…

— Товарищ, я вам уже все сказала!

Богачев вышел из умывальника, перебросил мохнатое полотенце через плечо и спросил морячка:

— Что у тебя невеста в Крестах делает?

— Метеоролог.

— А зовут как?

— Нюся.

— Толстая она? Черненькая, да?

Морячок обрадованно закивал головой.

— И давно тут сидишь?

— Второй день. А всего неделя осталась. С дорогой. Я ей по почте листок для загса переслал, теперь только подпись поставить и штамп. А вот…

— Ладно. Подожди меня здесь.

— Куда ж я денусь…

Богачев пошел к экипажу самолета, который сейчас вылетал на Диксон и дальше в Кресты. Летчики уже поднялись. Вылет был назначен через полчаса, и все готовились уходить к самолету.

— Командира нет? — спросил Богачев, остановившись у двери.

— Я командир.

— У меня просьба.

— Пожалуйста.

— Морячка с собой захватите, а? Жениться надо парню. В Крестах у него невеста. Нюся, толстая такая, может, знаете?

— Не знаю.

— Так возьмете?

— Не могу, товарищ. У меня и так перегрузка. И вас еще ко мне посадили. Рейсовый пассажирский через восемь часов будет — уступите ему место…

— Спасибо за предложение. Но, может, возьмем парня все-таки?

— Вместо вас, я же сказал. И хватит препираться, мы не в церкви.

— Зря вы сердитесь.

— А вы не лезьте не в свое дело. Договорились?

— Договорились. Только не может быть у вас такая перегрузка, что меня вы берете, а моряка нет. Он тоненький, парень-то…

Командир досадливо махнул рукой и пошел из комнаты. Следом за ним почти все остальные. Богачев остался один.

— «Договорились»! — передразнил он командира и пошел к моряку.

— Ну? — спросил тот.

— Баранки гну. Иди за мной, только на глаза пилотам не показывайся.

— А потом что?

— Потом полетишь. К самолету подходи, когда я сигнал дам, понял?

— Понял.

Богачев быстро оделся и побежал следом за экипажем. Он догнал командира уже около самолета и сказал:

— Вы не сердитесь на меня.

— А я и не сержусь. На всех сердиться — сердца не хватит.

Самолет был уже открыт, моторы прогреты бортмехаником, пришедшим сюда в два часа ночи, диспетчер дал «добро» на вылет.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: