Академия насчитывала восемь классов. Каждый из них имел свое название: фара, инфима, грамматика, синтаксима, пиитика, риторика, философия и богословие. Принимались сюда дети всех сословий, но не моложе двенадцати-тринадцати лет.

Вскоре выяснилось, что Федору, который зачислен был в приготовительный класс — так называемую славяно-русскую школу, — делать там нечего. Ибо он хорошо уже знал не только азбуку, но и Часослов, Псалтырь, и письмо. Способный ученик быстро обогнал сверстников и в классе фары, где учили читать и писать по-латыни. Знание ее было необходимым — ведь лекции читались на латинском языке.

Как пригодился Федору латинский язык в дальнейшем — при изучении немецкого и французского языков! В последующих классах с увлечением изучал он и историю, и географию, и философию. Отмечен был и за успехи в риторике — в искусстве красноречия на русском и латинском. Голос красив и звонок, дикция чистая, и читает воодушевленно, не как иные — бубнят, будто каши в рот набрали.

В стенах Заиконоспасской академии проходили не только школу знаний, но и школу характера. Преподавали за редким исключением одни монахи. И в классах, и в воскресных проповедях с церковного амвона призывали они учеников к жизни строгой, к дисциплине, к труду неустанному. Многочасовые занятия, частые посты и длинные церковные службы требовали от учеников немалых духовных сил. «Сытое брюхо к ученью глухо», — приговаривали академические наставники, когда подопечные жаловались, что трех копеек в день (старшие ученики получали четыре копейки) на прокорм маловато. Правда, цены на провиант были не слишком велики. Фунт ржаного хлеба — две-три полушки (полушка — одна четверть копейки), фунт сельдей или ветчины, поторговавшись, за деньгу (полкопейки) можно приобрести. Платили за фунт же: постного масла — полушку, меда — алтын (три копейки), икры — три — пять копеек. Но ведь платить еще надо и за постой, и одежонку починить, свечей и бумаги приобрести, к цирюльнику сходить. Не столь уж редко ученику приходилось довольствоваться хлебом да квасом с луком, огурцами или капустой, горячим сбитнем.

Федор со временем привык к аскетическому быту, к суровому по-монастырски распорядку жизни. Трудолюбие, нравственная чистота, умеренность в еде, отвращение к пьянству и курению — эти качества окрепли в юноше за долгие годы не очень-то легкой московской жизни, наполненной напряженной учебой. И весь дальнейший путь Волкова — красноречивое подтверждение его духовной стойкости и нравственной требовательности.

«Жития был трезвого и строгой добродетели», — напишет позднее первый его биограф Н. И. Новиков.

Аскетизму был верен Федор и в личной жизни, до конца дней оставшись холостым. Быть может, крепко осели на сердце внушения заиконоспасских наставников, призывавших к строгой личной жизни и отречению от мирских, житейских побуждений и забот.

Не прошло и года, как Федор вполне освоился с новым для него городом. Многолюдная, шумная, пестрая, богатая контрастами Москва перестала пугать его. Он уже не шарахался, не разбирая дороги, в сторону при приближении запряженных цугом парадных вызолоченных карет с застекленными дверцами, которыми правили усатые, в треугольных шляпах кучера, с длинными, напудренными косами, а на запятках стояли высокие гайдуки, одетые гусарами. Не обходил стороной, как в Ярославле, исхудавших, покрытых лохмотьями, с заросшими свирепыми физиономиями колодников, которых днем, связав друг с другом, под присмотром караульного солдата отпускали бродить по улицам — просить милостыню. Не удивлялся неистовым крикам и изощренной брани из раскрытых дверей питейных домов, которых числилось тогда в первопрестольной более полутора сотен.

Юноша любил веселый гомон и толкотню плотно застроенного Китай-города. Выходя из тишины и прохлады академических аудиторий, из-под нависавших мрачноватых каменных сводов на всегда оживленную и говорливую Никольскую, известную как самая людная улица Москвы, он с удовольствием погружался в толпу прохожих. По противоположной стороне тянулись торговые ряды — ножевой, шорный, колокольный, железный, кружевной, ветошный. Здесь же находился и иконный ряд, куда Федор — он и в Москве не оставил занятий рисованием — заглядывал с особым любопытством.

Крепла и превратилась в глубокое увлечение его любовь к книгам, к чтению. Федор вскоре стал завсегдатаем академической библиотеки, но поскольку она была бедновата, то наведывался и в синодальную, и в библиотеку при городской типографии около Красной площади. Ему, как примерному ученику, разрешали иногда брать книги на дом. И Федор просиживал с распахнутым фолиантом дотемна, зажигая сальную плошку — свечи были дороги! И гасил свет только тогда, когда совершавшие дежурный обход ночные стражники, — их чаще называли «крикунами», — начинали колотить палками по ставням обывательских домов с протяжным криком: «Десятый час! Огни гасить!».

Страсть к чтению тогда широко распространилась среди городского населения. В этом смысле Федор Волков оказался подлинным сыном времени. Постоянный, напряженный самостоятельный труд над книгами из разных сфер знания ускорил его духовное развитие. Федор переходил из класса в класс, удивляя своей начитанностью, широтой кругозора.

На первом же году обучения произошли события, которые надолго врезались в его память. В конце ноября 1741 года из Петербурга пришла весть о государственном перевороте — вместо малолетнего императора Иоанна Антоновича (при котором правительницей была Анна Леопольдовна) на престол взошла Елизавета Петровна, дочь Петра Великого. В народе, на улицах и площадях весть вызвала сильное оживление. Переворот был устроен патриотически настроенной русской гвардией, решившей покончить с засильем наглых иноземцев, захвативших ключевые посты центральной власти. Временщики, фавориты Бирон, Остерман и многие другие иностранцы снискали всеобщую ненависть. «Сколько честных, заслуженных людей из россиян немцы в несчастье привели и старались живота лишить и имения… А персоною, к российским честным людям и ко всей нации наипаче злою был Бирон… Виданное ли дело, чтоб Россиею немцы управляли, со времен татарских баскаков позора такого не видели… В разор и беспорядок страну привели, но теперь хватит, ужо посчитаемся с иноземными канальями», — слышалось в толпе, на улице. Передавали друг другу слова, с которыми Елизавета обратилась к гвардейцам: «Самим вам известно, каких я натерпелась нужд и теперь терплю и народ весь терпит от немцев. Освободимся от наших мучителей».

Немецкие купцы-гостинодворцы лавки свои в этот день не открывали. В стенах академии Федор тоже слышал разные толки. Здесь говорили о коварстве иноземцев, которые действовали под видом будто хранения интересов государства и православия. А на самом деле под такою завесою покровенною людей верных, отечеству весьма нужных и потребных мучили, губили, разоряли и вовсе искореняли.

Федор Волков i_006.jpg

Е. П. Чемесов. С оригинала Л. Токке.

Портрет императрицы Елизаветы Петровны.

Гравюра резцом. 1761.

Спустя три недели, в день рождения Елизаветы Петровны, ректор академии архимандрит Кирилл Флоринский говорил проповедь, которую слушали все учащиеся. Он начал с воздаяния похвалы Петру Великому. Федор стоял не шелохнувшись, устремив широко раскрытые глаза на кафедру. То, о чем вчера еще молчали или говорили вполголоса, теперь произносилось во всеуслышание, звучало торжественно и назидательно: «…Остерман и Миних с своим сонмищем влезли в Россию, ако эмиссарии дьявольские… Первейшее и дражайшее всего в России правоверие и благочестие не точию превратят, но и искореня истребят…».

События эти (полный их смысл Федору, конечно, открылся позднее), многое перевернувшие в судьбе страны, оставили резкий след в сердце юного провинциала, которому вскоре должно было исполниться четырнадцать лет. Его мировосприятие складывалось под влиянием крепнущих в обществе патриотических чувств. Федор Волков подрастал и воспитывался в атмосфере пробудившейся России, в сознании надежд на ее достойное будущее и необходимости всеми силами ума, таланта, учености своей споспешествовать благу родной земли.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: