— Рассказать о нем. Как можно больше и как можно подробнее. О его личности, личной жизни, о друзьях и недругах, о знакомстве и встречах. Играл или не играл. Помогал ли кому выигрывать. И не старайтесь его защищать или оправдывать. Это ему уже не поможет.
— Что я могу рассказать о нем? — вздохнул Плешин. — Превосходный конюх, влюбленный в свое ремесло. Я бы даже сказал, искусство. С инстинктивным чутьем лошади. Даже в жеребенке почувствует будущего призера… Вы у него на квартире были? Ведь это не комната, а молитва о лошади. Он был по-своему даже религиозен. Только богом его был конь. Или орловский рысак, или чистокровный ахалтекинец. В любой конюшне мира ему бы цены не было. А вот о личности ничего не скажу. Не знаю. И никто на ипподроме не знает. Замкнутый, неразговорчивый, никогда ни о чем беседы не начинал, если вопросов не было. Уважительный, но, как бы вам сказать…
— Неласковый?
— Точно. С Володькой, подручным его, излишне строг был, потому что ревновал к нему любимую лошадь. Когда Володька Грацию отрабатывал, даже сердился. И, между прочим, напрасно. Володька к нам конюшенным мальчиком пришел, а сейчас у него такое же чутье лошади, как у Ефима. Я бы не Захарова к Огоньку конюхом поставил, как, наверное, главный зоотехник решит, а Володьку. Ему тоже скоро цены не будет.
Володька не интересовал Саблина, но он выслушал. Только спросил:
— А были какие-нибудь недруги у Ефима?
— На ипподроме? Не было, конечно. Любить не любили — молчунов ведь в любом коллективе не жалуют, но ненавистников у него не было. Так что на ипподроме убийцу не ищите, таких гадов у нас нет.
— А о прошлом его, Ефима, что-нибудь известно?
— О прошлом он никогда ничего не рассказывал. Прошлое его известно только в отделе кадров. Ходили слухи, что он в оккупированной Одессе был, за что-то потом сидел, но, когда его спрашивали об этом, он молчал, как испуганный. А вероятно, все в порядке было, если его из Одессы на службу выписали.
— Из Одессы, — задумчиво повторил Саблин. — А кто-нибудь с Одесского ипподрома к вам приезжал?
— Бывало. Этой весной приезжал Глотов Иван Фомич, мой однокашник. Вместе у Карамышева азы проходили. Великий наездник был. Кстати, Ванька вместе с Линейкой приезжал. Хорошая резвушка. Ее Пятигорск купил.
— Как он с Колосковым?
— Никак. Ефим о нем и не вспомнил. Даже на испытания Линейки не пришел. Иван, понятно, обиделся. Так и уехал, не прощаясь.
— Я объяснил вам, что меня интересует, — сказал Саблин. — Вы не учли двух вопросов. Первый: помогал ли он кому-нибудь выигрывать в тотализаторе? И второй: о его знакомствах за пределами ипподрома.
Плешин ответил с виноватой улыбкой:
— Отвечу на второй вопрос сразу. То, что происходит за пределами ипподрома, меня не трогает, не волнует, не задевает и не тревожит. Я говорю не о событиях в мире, а о житейских мелочах. Я не интеллектуал, а только лошадник. И это не ограниченность, а страсть. В этом смысле я похож на Ефима и потому не знаю ничего о его знакомствах. Да и были ли они, не убежден. Теперь отвечу и на первый вопрос. Вы, вероятно, имеете в виду разметку программ? Этим занимаются у нас все: и знающие толк в лошадях, и ни хрена не понимающие в них, вроде билетных кассирш. Занимаются и за деньги, и по знакомству. Размечал ли программы Ефим? Не знаю. Может, и размечал: почему же не заработать пятерку или десятку? Одно знаю точно: он сам, как и я, никогда не играл. Верующий лошадник не приемлет тотализатора. Ни Ситников, ни Насибов, выигрывая, не думали о денежных выдачах в кассах тотализатора. Их сердце согревал лишь тот счастливый миг, когда их кони проходили первыми призовой столб. Их лошади, а не они сами. И я так думаю, хотя далеко не всегда прихожу первым. Не осуждайте и не хвалите нас: мы, как буддисты, отдаем сердце одному богу без отца и без сына — коню.
Саблину не хотелось уходить, хотя он и получил ответы на все предполагавшиеся вопросы. Он опять заглянул в то спортивное Зазеркалье, в тот волшебный мир вчерашних Крепышей и Квадратов и нынешних Абсентов и Анилинов, арабских скакунов и чистопородных орловцев, которое он видел в комнате Колоскова и в котором слово «Лошадь» пишется с прописной буквы.
Но и этот допрос мало что дал Саблину. Может быть, ответ надо искать среди неизвестных знакомств Колоскова? Или в оккупированной Одессе? Или ответ связан с человеком, фотография которого найдена в кармане убитого?
Из больницы Саблин поехал в Дом моделей к художнице Марине Цветковой. У нее он надеялся получить ответ на вопрос: почему фотопортрет физика Максима Каринцева очутился в кармане убитого? Да еще в день убийства и совсем новенький.
— Да, я знаю этого человека. И знаю, что вы уже спрашивали о нем у Зои Фрязиной, — сказала художница.
— Допустим, — согласился Саблин, отметив про себя, что Зоя рассказала подруге о его визите. — И давно его знаете?
— С прошлого лета. Познакомились в Крыму.
— Бываете на бегах?
— Редко. Не увлекаюсь тотализатором.
— А Каринцев играет?
— Иногда. Он слишком занят для таких развлечений.
— А если играет, то по размеченной программе?
— Да. Он отдавал ее кому-то на ипподроме.
— Фрязиной?
— Едва ли. Зоя редко угадывает.
— Может быть, Колоскову?
— В первый раз слышу эту фамилию.
Саблин очень надеялся на этот вопрос, но ответ разочаровал его.
— Тогда скажем иначе. Ефиму? — вновь спросил он.
— Кому?
— Вы слышали это имя? От Каринцева хотя бы.
— Никогда.
— А почему его фотокарточка оказалась в кармане у Колоскова?
— Понятия не имею. Кто этот Ефим Колосков?
— Конюх, — улыбнулся Саблин.
— Так почему же вы, старший инспектор уголовного розыска, идете ко мне, художнице Дома моделей, спрашивать о делах какого-то конюха? Что-то случилось на ипподроме? Допускаю. Но уверяю вас, что ни я, ни доктор технических наук Максим Каринцев не имеем к сему никакого отношения. Может быть, ваш конюх украл эту карточку или нашел ее на трибунах? Так идите на ипподром и задавайте там свои вопросы.
«Значит, Фрязина ничего не рассказала ей ни об убийстве конюха, ни об этой злосчастной карточке, — подумал Саблин. — Интересно, почему? Очень интересно!..»
— Тогда простите, — сказал он художнице. — Я охотно воспользуюсь вашим советом.
Глава четвертая
Человек вошел в будку телефона-автомата, плотно прикрыл за собой тяжелую дверь, бросил в щель двухкопеечную монетку, сверяясь с клочком бумажки, набрал номер.
— Але! — сказал он с хрипотцой, то ли естественной — простыл, то ли с намеренной. — Але! Дом литераторов? Там у вас рядышком дипломат сидеть должен. Американский. Есть такой? Кликните его, будьте ласковы, это с парка звонят, с таксомоторного… — подождал, переминаясь с ноги на ногу. — Але! Это вы? Тут какое дело: все утверждено, деньги выделяют… Ага. Ага… Ждать?.. Ладно, дело привычное, подождем… — повесил трубку, стукнул кулаком по автомату: монетка назад не выскочила, глубоко провалилась. — Дело привычное, — повторил он, ни к кому, впрочем, не обращаясь, вышел из будки, пошлепал растоптанными сандалетами по горячему асфальту.
Гриднев выбрался из тесного зальчика Дома литераторов — Малого зала, как он именовался в пригласительном билете, закрыл за собой дверь и облегченно вздохнул: слава богу, отсидел свое на этой говорильне. На «говорильню» Гриднев обещал прийти, сейчас понимал: опрометчиво обещал, но слова не нарушил, даже выступил, сообщил миру пару «мудрых» мыслей. Тема «говорильни» — роль детективной литературы в идеологической борьбе — сама по себе интересна, и Гридневу было что сказать: любил он детективы, много и охотно читал, благо английским владел в совершенстве. Но, скучно начавшись, разговор скучно и продолжился. Чувствовалось: неинтересно было братьям писателям, тем более в ресторане раков подавали, случай здесь нечастый.