Внимательно оглядел все: рисунок, барельеф, исписанный лист бумаги. Глядел с нежностью, проникновенно, с наслаждением. Бросил взгляд на чертежный стол, на котором лежали проекты, чертежи, планы его технической работы. Рассмеялся громко, презрительно. Еще раз спел, один в своей комнате, громко, вызывающе только что сочиненную балладу "О бедности". И она снова понравилась ему.
Он был в прекрасном настроении. Почему, собственно говоря? Определение старого гражданина Аристотеля до сих пор еще верно, оно самое правильное: смысл искусства - в освобождении от страха и сострадания (*42). Психоанализ - одна из уловок гибнущей буржуазии. Этот старый Аристотель удивительно понимал толк в психоанализе. Искусство - удобнейший способ очиститься, освободиться от всяких опасных инстинктов вроде страха, сострадания, совести. Хитроумный, удобный, ловкий способ. А может быть чересчур хитроумный и ловкий, чересчур буржуазный?
Собственно говоря, он - свинья! Да, правильно; не время сейчас позволять себе роскошь сложной личной жизни. Характерные физиономии нынче не в моде. Вот он позволяет себе кричать на этого бедного Бенно Лехнера. Частные конфликты никому не интересны! А сам любуется своей "характерной физиономией". И он мрачными, глубоко запавшими глазами глядит на мрачные, глубоко запавшие глаза "Западно-восточного дубликата", на резко очерченный нос, огромный кадык, выдающиеся скулы.
Да, искусство - чертовски дешевый способ освобождаться от своих страстей. Древний Платон - "большеголовый", правда, сверхаристократ, но все же хитрая бестия - знал, зачем изгнал поэтов из своей страны (*43). Дешевле, чем путем эстетики, право, не найти способа оплатить свой долг обществу! Слишком дешевый способ, голубчик ты мой! Славные инстинкты жажда борьбы, возмущение, жажда убийства, отвращение, совесть - неудобны. Но для того они и существуют, чтобы не давать человеку успокоиться. Отвести их в русло искусства - это всякому легко. Но так просто от этого не отделаешься. Эти инстинкты должны быть использованы на практике - в классовой борьбе.
Нет, милейший мой инженер Прекль, вы стремитесь чрезмерно облегчить свою задачу. От других вы Требуете, чтобы они отказывались от личной жизни. А вы? Способны ли вы отказаться от вашего пресловутого "достоинства"? Не потрудитесь ли вы снизойти до г-на Рейндля? Поедете ли вы в Россию? Вот вы сидите у себя, за запертой дверью, вы - частное лицо. Сочиняете баллады, занимаетесь искусством. Смакуете искусство. А кто это вам позволил?
Это, пожалуй, может позволить себе доктор Мартин Крюгер, потому что он сидит в тюрьме, в тяжелых условиях. Или тот, кто укрылся в гавани сумасшедшего дома. Художник Ландгольцер, вероятно, может себе это позволить. Ну, а писатель Жак Тюверлен, засевший в вилле "На озере" с женой Мартина Крюгера и пишущий там радиопьесу "Страшный суд", которая к тому же принесет ему кучу долларов? Нет, к черту такое свинство!
Он не хочет походить на писателя Жака Тюверлена.
Он сел за свою пишущую машинку, у которой все еще не были исправлены буквы "е" и "х", и написал следующее:
"Приказ большевику Каспару Преклю от 19 декабря.
1. Вам надлежит отправиться к капиталисту Андреасу Рейндлю и принять все меры к тому, чтобы он послал вас в качестве старшего конструктора в Нижний Новгород.
2. Вам надлежит всеми силами способствовать тому, чтобы, прежде всего с помощью вышеупомянутого капиталиста Рейндля, был освобожден из тюрьмы отбывающий наказание Мартин Крюгер.
3. Вам надлежит поставить девице Анне Лехнер вопрос: согласна ли она вступить в партию и ехать с вами в Россию?"
Выстукивая на машинке эти строки, инженер Каспар Прекль не помнил, что однажды в его присутствии ненавистный ему писатель Жак Тюверлен почтовой открыткой сообщил самому себе директивы своего эстетического развития.
Прекль открыл дверцу тяжелой печки, которую Анни перед уходом заботливо наполнила углем. Бросил в топку листочки с написанными на них балладами. За ними последовал "Манифест" художника Ландгольцера, рисунок "Западно-восточный дубликат" и в конце концов - скульптура из дерева "Смиренное животное". Затем, даже не взглянув на то, как все это горит, он уселся к большому столу, за свои чертежи.
18. НЕКТО КИДАЕТСЯ НА РЕШЕТКУ СВОЕЙ КЛЕТКИ
Исправительная тюрьма Одельсберг когда-то была монастырем. Бывшая трапезная была теперь превращена в церковь. В сочельник вечером всех заключенных усадили на скамьи, они пели псалмы, директор произнес речь. На елке были зажжены свечи. Сзади стояли жители местечка Одельсберг, в большинстве женщины и дети. Люди в коричневой одежде косились на них, обрадовавшись редкому случаю увидеть женщин. Речь директора была бессодержательна, пение звучало плохо, елка и свечи имели жалкий вид. Но заключенные были растроганы. Многие плакали. Мартин Крюгер тоже был растроган. Позднее ему было стыдно и страшно, что все это могло его растрогать. К ужину выдали по добавочному куску сыра. Это был швейцарский сыр, твердый, острый. Мартин Крюгер ел его с наслаждением, крошку за крошкой.
Ему было сейчас нехорошо. Силен он был в те дни, когда писал о революционере Гойе. Его собственная "революция" была жалкой борьбой с зависимым от начальства тюремщиком, безнадежной и утомительной.
Его благоразумие уже истощалось. Человеку с кроличьей мордочкой однажды хитростью удалось создать повод для наказания. Он объявил Крюгеру об этом наказании деловым тоном, лаконично, с почти военной четкостью. Волоски в его ноздрях вздрагивали, словно он к чему-то сладострастно принюхивался. И тогда Мартин Крюгер поднял руку и ударил его по лицу. Это было большим удовольствием. Но за него приходилось расплачиваться. Директор, более хитрый, чем его заключенный, сохранил самообладание, решил отнестись к нанесенному Крюгером удару как к выходке сумасшедшего и отправил его в "камеру для буйных".
"Камера для буйных" помещалась в тюремном подвале. Это была узкая клетка. Мартина Крюгера заставили раздеться, ему оставили только рубашку. Его столкнули вниз по скользким каменным ступенькам. В лицо ему ударила острая вонь, исходившая от экскрементов тех, кто сидел здесь до него. Был еще день, но здесь царила полная тьма. Он стал нащупывать, где находится, натолкнулся на прутья, на стены. Нащупал пол - голый, неровный, в буграх и выбоинах. Его сорочка была коротка, острый холод сковывал его члены, когда он вставал, чтобы подвигаться. Холод вонзался в тело, как нож. Когда его посадили в "камеру для буйных", было, вероятно, около четырех часов дня. Через несколько часов он уже не знал, ночь сейчас или уже день. Вонь он тоже перестал ощущать. Крыс в его клетке было много, но Мартин Крюгер не испытывал желания говорить с ними. Он улегся, надеясь замерзнуть: смерть от замерзания - слышал он когда-то - приятная смерть. Но он не мог лежать: крысы мешали ему. Возможно также, что холод не давал ему уснуть. Он кричал, но никто не слышал или не желал слышать его. Позднее он уже только стонал. Через некоторое время ему швырнули подстилку и кусок хлеба.