— Спасибо за откровенность.
Лозовский усмехнулся и вычеркнул весь абзац.
— Правильно, — одобрил Михоэлс. — Чем говенная роль короче, тем лучше. Актеры в старину говорили: «Вымаранного не освищут».
— «Заблаговременно, до освобождения Крыма, создать правительственную комиссию», — прочитал Лозовский.
— А здесь-то вас что смущает? — удивился Шимелиович.
— Слово «правительственную». А если депутатскую? Или с широким участием общественности? Лучше, пожалуй, так: «полномочную». А еще лучше: «представительную». Да, это точней.
— Опять перепечатывать, — подосадовал Эпштейн, разглядывая исчерканные страницы.
— Я об этом побеспокоюсь, — пообещал Лозовский. — Здесь все экземпляры?
— Да, все четыре.
— Вы сами печатали?
— Не машинистку же звать. Завтра вся Москва об этом будет болтать. Оно нам надо?
— Правильно, оно нам не надо. Где копирка?
— Соломон Абрамович! — запротестовал Эпштейн. — На ней же всего раз печатали!
— Поэтому я ее и забираю. Подошлите ко мне курьера — дам вам копирки.
— Вот за это спасибо! — обрадовался Эпштейн. — А хорошей бумаги не дадите?
— Бумаги не дам. Сами пишем на газетной.
— Письмо нужно обсудить на президиуме комитета, — напомнил Фефер.
— В самом деле, — подтвердил Эпштейн. — На какой день собирать президиум?
— Мы это решим чуть позже. — Лозовский собрал экземпляры и копирку в папку, поднялся. — А пока договор прежний: никому ничего. Соломон Михайлович, вы домой или в театр?
— Домой, сегодня нет репетиций.
— Пойдемте, подвезу.
— Спасибо, как-нибудь дохромаю, — отказался Михоэлс.
— Еще нахромаетесь. — Лозовский повернулся к Шимелиовичу: — Вам, конечно, в больницу? Одевайтесь, подброшу.
— Буду очень признателен.
Когда за Лозовским и Шимелиовичем закрылась дверь, Эпштейн постоял у окна, поглядел, как от тротуара отъехал черный трофейный «опель-капитан» Лозовского, и обернулся к Феферу:
— Вам не кажется, Зорин, что нас слегка поимели и удалили со сцены?
— Не очень-то и хотелось! — буркнул Фефер и вдруг замер. — Вы сказали — Зорин. Вы помните мои ранние стихи?
— Стихи? Я вообще стихов не люблю. Я их не читаю, а только вычитываю.
— Но…
— Свяжитесь в Павлом. Сообщите ему то, свидетелем чего вы сегодня были.
— А почему бы вам самому…
— Вы не поняли, что я сказал?
— Извините. Слушаюсь!..
IV
Высадили Шимелиовича у подъезда административного корпуса Боткинской, через главный вход выехали на «ленинградку» и тут встали. Вся проезжая часть была дочерна вытоптана от снега и заполнена серой людской массой — гнали немецких пленных. Начало колонны скрылось за Белорусским вокзалом, а конца не было видно. С боков колонны шли румяные красноармейцы в белых дубленых полушубках, с винтовками и автоматами ППШ, некоторые — с овчарками на поводках. На одного красноармейца приходилось не меньше сотни пленных, но конвоиры не проявляли никакой озабоченности: куда они денутся. Немцы были в кургузых шинельках с поднятыми воротниками, в пилотках с опущенными на уши крыльями. Серые потухшие лица, тупая покорность движений, втянутые в рукава пальцы.
В Москве к пленным уже привыкли. Раньше посмотреть на фрицев сбегались. Теперь смотрели мельком, не останавливаясь, разве что какая-нибудь бабулька горестно поглядит, перекрестится и побредет дальше с тощей кошелкой.
— Разворачивайтесь, не переждем, — приказал Лозовский шоферу. — Соломон Михайлович, у тебя дома кто-нибудь есть?
— Дома? Нет, никого, — ответил Михоэлс, отрывая взгляд от колонны пленных. — Тягостное все-таки зрелище!.. Ася на службе, девочки в школе, они во вторую смену. А что?
— Поедем-ка мы к тебе в гости, не возражаешь? Водка у тебя есть?
— Где? — не понял Михоэлс.
— Ну, в буфете, в столе. Я не знаю, где ты водку держишь.
— Соломон Абрамович! — изумился Михоэлс. — Вы что, издеваетесь? Где я держу водку! Где держат водку нормальные люди? Внутри себя. А в буфете она выдыхается.
— А если закупорена?
— Все равно не держится.
Шофер засмеялся:
— Это вы правильно сказали, товарищ Михоэлс. Не держится, проклятая, как ты ее ни затыкай!
— Откуда вы меня знаете?
— Да кто же вас не знает? Вы в кинокартине «Цирк» играли! Вас и товарища Зускина. Я еще аккурат перед войной видел, как вы представляли Лира, а он шута. Очень натурально. Он даже, извиняюсь, лучше. Жене тоже понравилось. Она меня испилила: достань билет. Ну, попросил, дали.
— Вы не похожи на еврея.
— А я и не еврей.
— А жена?
— Тоже русская. А что?
— Но мы же играем на идише.
— Иди ты! То есть да ну?.. А верно, сначала было не очень понятно. А потом нормально, все понимали. В натуре!
Михоэлс обернулся к Лозовскому, сидевшему рядом с ним на заднем сиденье, глянул снизу:
— Так вот, Соломон Абрамович! Верно сказано: искусство — оно всегда доходит!
— Закуски у тебя тоже, наверно, нет? — вернул разговор Лозовский в деловое русло.
— Закуска, может, и есть. Но зачем закуска, если нечего закусывать? По карточкам я уже все выбрал.
— На Грановского, в распределитель, — бросил Лозовский водителю.
Пока Михоэлс грел на коммунальной кухне чайник и заваривал кофе, Лозовский скинул пиджак, распустил галстук, подвернул рукава и начал хозяйничать. Резал извлеченную из увесистого пакета сырокопченую колбасу, вскрывал жестянки с американской тушенкой «второй фронт», с гренландской селедкой в винном соусе, с французскими маслинами, с копчеными языками, стеклянные банки с маринованными груздями и компотами из персиков и ананасов. В пайке оказалась даже банка с черной икрой «кавиар». Открыл и ее. Разложил все на клеенке с вытертыми углами и поблекшим зеленоватым рисунком в формалистическом стиле, а в центр стола водрузил литровую бутылку польской отборной водки. Заглянул в буфет. До войны, помнил, здесь красовался набор красного александрийского хрусталя в полсотни предметов: от рюмашек с наперсток до полулитровых фужеров с графскими вензелями. Теперь сиротливо жалась в углу дюжина стограммовых граненых стопарей. Уплыл в комиссионку хрусталь. Ладно, дело наживное. Нашел стопарям место среди закусок и оживленно потер ладони по-мужицки больших белых холеных рук.
Появился Михоэлс с кофейником. Увидев такой стол, застеснялся, засуетился: ну зачем, право, ни к чему совсем. Неожиданно попросил:
— Соломон Абрамович, давай не будем икрой закусывать, а?
— Почему? — удивился Лозовский.
— Да ну ее!.. Ну, давай Асе и девчонкам оставим, а? Они и забыли уже, как она выглядит. — Повторил, заглядывая снизу, просительно: — А?
Лозовский молча обнял его, прижал голову к груди — лысина Михоэлса оказалась как раз под его бородой. Потом налил доверху стопари.
— За тебя, Соломон.
— И за тебя, Соломон.
— И за наше нелегкое время!
Выпили. Повторили. Закурили. Лозовский — «Герцеговину Флор», Михоэлс — «Казбек».
Лозовский кивнул:
— А теперь рассказывай.
— О чем?
— Молотов. Со всеми подробностями. Где он тебя принял?
— В своем кабинете. В Кремле.
— Ты раньше бывал в его кабинете?
— Откуда?
— Почему же ты уверен, что это был его кабинет?
— Здрасьте! А чей?
— Какой он?
— Кабинет? Большой. Ленин над столом. Три очень высоких окна.
— Что за окнами? Не обратил внимания?
— Обратил. Колокольня Ивана Великого.
— Правильно. Значит, его кабинет.
— Не понимаю. Мог быть — не его?
— Мог. Кабинет для совещаний. Гостиная для приемов. Которые не прослушиваются.
— Ты хочешь сказать… Второй человек в стране! Кто может прослушивать его разговоры?!
— Будем считать этот вопрос риторическим. Для нас сейчас важно другое. Он принял тебя в своем кабинете, потому что хотел, чтобы о вашем разговоре стало известно. Как говорят немцы: бухштеблих, вертлих. Буквально. Мне придется удовольствоваться твоим пересказом.