К Клавдии Андреевне я за месяц привыкла, и она всегда словно поджидала меня. Вот и сейчас, едва я вошла, как она возникла на своем пороге. Под семьдесят, а румяной зарей горит, глаза быстрые, острые.
— Иди-ка, угощу! — И молодо шмыгнула на кухню.
На кухонном столе две горки печеных пирожков.
— Куда вы столько? — удивляюсь.
— У внука завтра день рождения, любит мои пирожки, утром раненько повезу.
Через день да каждый день получались у нее такие хлопоты, все к кому-то спешила со своими печеньями.
Дмитрий Яковлевич, супруг ее, сидел в комнате на диване.
— А у Мити сегодня второй день рождения, — ласково поглядев на мужа, сказала Клавдия Андреевна, — ранило его в этот день. Ранило! А ведь могло убить! — И у нее слезы навернулись.
Дмитрий Яковлевич потупился, не совладал с собой.
— Вот чарочку фронтовую принял. Ведь он единственный из роты уцелел. — Клавдия Андреевна вздохнула.
Дмитрий Яковлевич вдруг густо покраснел, словно вина какая на нем за тот день сорок первого, улыбка стеснительная, руки вдоль туловища, коленочки острые сжаты, рубашечка новая — воротник топорщится, как мальчик сидит, и челочка набок.
— Где воевали-то, Дмитрий Яковлевич? — спрашиваю.
— На Северо-Западном, — тихо пояснил Дмитрий Яковлевич.
— Ой, думала, не вернется он, там же что было! — Клавдия Андреевна всплеснула руками. — Радио все про потери там, все про потери. Одно письмо пришло от него, и как пропал. Все, думала, и мой в болотах потерялся. — Она вынула из волос гребенку, причесала и без того безукоризненно аккуратную челочку мужа. — Митя как ушел, я детей в деревню под Рязань, к свекрови, верила, что через Москву немец не перешагнет, а уж тут мы его повоюем. До войны жили мы в достатке, дом вела, детей воспитывала. Митя большой труженик, рукастый, ко всякому делу приспособленный, никакой заботы у меня не было, кроме семьи. Ладно. Решилась идти на место Мити к строгальному станку на «Красный факел». Планки прицельные к ППШ стали делать на мирном-то заводе. Заготовки одна к другой вставишь и только меняешь их. Станок ровно гудит, а в голове одно: быстрей бы он работал, так хоть двигаться бы, а то в цехе холодно, работали с темна до темна, спать хочется, есть хочется, от Мити вестей нет, а радио: под Старой Руссой понесли большие потери. И так каждый день. Товарка видит мою задумчивость, а кто ходил тогда задумчивый — нечего спрашивать, все догадывались: писем с фронта нет. Она, чтоб отвлечь меня, и говорит: «Я своего каждую ночь во сне вижу, а ты, Клава, видишь во сне Митю?» А я ни разу не видела, дети вот снились. Да и какие сны? Пятнадцать часов выстоишь у станка — только до кровати добраться бы. Поговорили мы с ней так-то, отошла она, а станок гудит-гудит, усыпляет. Уж не знаю, спала я или задумалась, только вижу: из угла, за станком, выходит седенький такой старичок, худой, а глаза добрые. Идет ко мне. Подошел, тронул за плечо и сказал: «Ранен». Я очнулась — никого нет. Вздрогнула от радости — ранен, не убит. Через несколько дней прибегают из проходной: «Твой Митя там раненый». Ну вот, четыре месяца по госпиталям, два года из раны косточки выходили. А все равно — живой. Ранило — не убило. Как не второй день рождения? Я на «Красном факеле» так до пенсии работала и работала, Митя сперва не работник был. Вот, троих подняли, внуков теперь богато. Ну я депутатом Моссовета много созывов была. Чего, по правде говоря, не любила — когда жены на мужей жаловаться приходили. Наверно, они про то не знают, что люди могут рождаться дважды.
ПИСЬМО
Возле школы стоял старый железнодорожный контейнер, куда ребятишки приносили макулатуру. Ее всегда забывали увозить вовремя, старые книги и журналы, исписанные ученические тетради, газеты разлетались по школьному двору, и ветер разносил их далеко за ограду школы.
Самый короткий путь к моему дому проходил мимо этого контейнера, и всегда какая-нибудь бумажка попадалась под ноги. Двойной лист из обыкновенной ученической тетради, исписанный густо, словно играл со мной, гонимый ветром, забегал вперед, поджидал меня и снова бежал собачонкой впереди. Я поняла, что это письмо. Мне отчего-то стало жаль человека, который столь тщательно что-то описывал невпопад с нашим временем, когда ограничиваются обычным: живу по-прежнему. Я подняла листок, начала читать и уже не могла оторваться, потому что это было настоящее художественное произведение, кем-то бездумно и равнодушно выброшенное в макулатуру.
«Ну что же, пришла пора женить детей. Все чаще ходим на свадьбы детей наших знакомых, у которых, кажется, вчера были на крестинах теперешних жениха или невесты. Хорошо бы сказать, что чужие дети растут быстро, но и свои собственные заставляют в полночь скакать у окон, да еще возмущаются: «А чего вы беспокоитесь? Что с нами может случиться?» Ты не представляешь, Анька, как я волнуюсь за Сережку! Со старшим и то меньше хлопот, а у этого то Таня, то Нина! И что я замечаю: слово «любовь» вообще куда-то подевалось, про него вообще не вспоминают. И знаешь, мы, взрослые, в этом виноваты. Помнишь, как мы мечтали в юношестве о возвышенной и чистой любви, зачитывались «Двумя капитанами», а теперь, мне кажется, им и мечтать некогда — телевизор, да эти наушники на улице, и магнитофон в сумке. Это мы обеднили чувства наших детей. Я это недавно вдруг поняла, когда мы шли со свадьбы. Чего мы только не желали молодым — счастья, деток, благополучия, радостей. И я ведь в том числе. Идем после свадьбы домой, и вдруг меня как луна в лоб стукнула: а почему это я им любви-то не пожелала? Неужто мы даже на свадьбе о любви забываем? Идет рядом человек, с которым мы скоро будем праздновать серебряную свадьбу. А вот любим ли мы друг друга еще? Колька, как назло, и скажи: «Мать, капусту пора на балкон выносить, а то киснуть начнет». Мы как раз капусту в бочонке засолили. И у меня вдруг слезы навернулись: неужели доживаем? А Колька идет и зевает, да еще громко, с выдохом на всю ночную улицу.
Я ему: «Неужели бы ты двадцать пять лет назад, когда за мной ухаживал, вот так громко зевал, зная, что мне это не понравится?» А он спокойно так: «Конечно, не зевал бы. И не зевал, если ты помнишь. Мне же надо было тебя завоевать, ты вон какая своенравная была». Да еще по-хозяйски руку мне на плечо бросил. Я плечом дернула, отстранилась, а он даже не заметил. Такое зло взяло: точно, доживаем!
Ночь провертелась, утром в воскресенье плюнула на кухню и все дела, побежала в кассу кинотеатра. Купила билеты, — наверное, уж год не ходили, все у телевизора. И своему благоверному звоню, а трубку Сережка взял и сразу: «Мам, мы встали, а жрать нечего, ты чего?» «А ничего, — говорю, — сынок, в кино вон отец твой меня пригласил!» Он трубку отцу передал, а я: «Ты меня в кино вчера пригласил. Я уже пришла к кинотеатру, а тебя нет. Как это понимать, дружок?» Слышу — сопит в трубку, соображает, а у самой сердце частит: поймет он меня или уж вовсе мы доживаем? «Извини, — говорит, — за цветами в очередь стоял, сейчас буду!»
Приходим из кино — ребята обед сами приготовили. Чудеса какие-то начались, ей-богу! Может, верно все же про сорок пять, а?»
СОЛНЕЧНЫЙ ЗАЙЧИК
Зоя Андреевна уходила на пенсию. Мы ей желали здоровья, послушных внуков, покоя. Мы были молодые и беспечные, нам пятьдесят пять казались потолком человеческой жизни, потому что еще не знали, что такое тридцать. Зоя Андреевна тихо слушала нас, катала по столу хлебный катышек, улыбалась, а мы уже и забыли, по случаю чего сидим за столом, уплетали за обе щеки вкуснятину, принесенную Зоей Андреевной на работу, нас даже не беспокоило, что сами мы ни за что не испекли бы таких вкусных булочек и печенья, нам это еще было ни к чему.
Зоя Андреевна нас просто ошарашила:
— Почему-то всегда желают пенсионеру чего угодно, но только не того, чего ему хочется.
Мы опешили: а чего вообще можно желать пенсионеру, если у него все уже позади и его списали, как отработанный дизель?