— Пожелайте мне, девочки, любви! — сказала вдруг Зоя Андреевна.
Образовалась пауза.
— Ну, тогда я сама себе пожелаю любви! — лихо сказала Зоя Андреевна. — Едва вышла замуж — война. Муж с войны не вернулся. Одна воспитывала сына. Чуть свет бежала с ним в детсад, потом на работу. Чаще других была в редакции «свежей головой», у других дежурство по номеру ночью вызывало неудовольствие мужей. Мне нужны были отгулы, чтобы побыть с сыном, я дежурила и за них, жалея их, семейных. Сын учился в институте, я после работы в редакции шла в машбюро НИИ и перепечатывала чужие диссертации. Рядом с нашим домом открыли косметический кабинет, я с завистью смотрела на женщин, выходящих оттуда, — у меня никогда не было времени для себя. Как-то я прочла повесть, где женщина просыпалась, разбуженная солнечным зайчиком. Меня солнечный зайчик не будил никогда. Сейчас я буду ходить в кабинет косметики, делать маникюр и ходить в театры. Я стану принимать ванны со всякими бальзамами и травами — мне никуда не надо спешить. Я, наконец, поеду к подруге в Карелию, и мы с ней все лето проведем у нее на даче. Господи, я стану женщиной!
Мы ничего не поняли, потому что нам это было непонятно. Прошло множество лет, за которые мне ни разу не вспомнились проводы на пенсию женщины, пожелавшей себе любви. Я так и не узнала, будил ли ее солнечный зайчик, я вообще ничего не знала о ней.
Однажды я уснула, не закрыв окно шторой, и проснулась оттого, что на меня кто-то смотрел. Было раннее утро. Солнечный луч, встав во все окно, протянул руку и на мою подушку, щеке было тепло, ласково. Я вспомнила все из того далекого вечера проводов, стало жаль, что я всегда пряталась от утра за плотные шторы и меня до сих пор ни разу не разбудил луч солнца. Грустные мысли о скоротечности времени и жизни вообще заставили быстро встать и навсегда снять плотные шторы. Как же я забыла, что и моя бабушка всегда довольствовалась легкими занавесками на окнах и часто говорила: «В темноте еще належусь, надо белым светом наслаждаться».
Почему лишь с возрастом начинаешь радоваться маленьким открытиям и чудесам, почему солнечный луч начинает казаться теплой ладонью щедрого и доброго человека, дарующего не утро, а жизнь?
КНИГА
Как-то попросили меня дать рецензию на рукопись повести. О чем она была, уже не помню, плохая, да и все. Но вот один эпизод в ней не забыла. Учительница русского языка и литературы поучала восьмиклассников: «Книги надо читать. В них — жизнь!» А для убедительности поведала весьма интересную житейскую историю, ею прочитанную. Видимо, разворошила воображение своих учеников, и кто-то спросил: «А как книга называется?» «Ой, ни названия, ни фамилии автора не помню!» — ответила учительница. И автор рукописи не осудил ее за такое невежество.
Считаю, повезло мне в детстве, в первом классе: самый первый урок культуры общения с книгой дала нам учительница Мария Трофимовна Попова, жив он в памяти по сей день, хотя много лет прошло, а Марии Трофимовны давно нет.
— Посмотрим, кто написал для нас эту книгу, которую мы с вами будем читать. — Мария Трофимовна указкой показала, где находится фамилия автора. — Теперь, дети, найдем в конце книги страничку, где перечислено все, что она содержит. Это называется оглавлением. — А дальше, — сказала учительница, — очень серьезные сообщения, без которых книга просто не может выйти.
Все было таким загадочным и важным!
— За то, чтобы книга, любая книга, вышла без ошибок, отвечает редактор. Поэтому его имя, фамилия тоже напечатаны.
Не забыла Мария Трофимовна обратить наше внимание на цену букваря — стоил он совсем дешево — и на его тираж — огромнейший! Не умея еще умножать такие цифры, мы притихли, заробели: букварь вдруг показался величайшей ценностью.
Сколько помню, потом всегда было стыдно идти в понедельник в школу, не поменяв обертку на учебниках. Очень бережно к ним относились.
Спасибо Марии Трофимовне! Еще в детстве мы прониклись уважением к каждой буковке книжной страницы, к людям, создающим чудо из чудес — Книгу.
ГОРОД ПОСТРОИТ ДОМ…
Когда музыкант Викторов выходил с баяном на сцену, толпа ревела и стонала от восторга, потому что это был единственный цыган, выступавший на эстраде с баяном.
После концертов Викторова брало в плен одиночество, природа которого крылась в неразрешенности устремлений музыканта — он не мог, не решался выплеснуть на бумагу с в о ю музыку. Ах, не будем о том, что есть алхимия творческого часа, толпа жаждет развлечений!
Викторов долго и сознательно бежал от звучащей в душе музыки. Наверное, это по́шло — «звучащей в душе музыки»! Пока она у него т а м звучала, всех это устраивало, как устраивало то, что Викторов отдавал толпе огонь, страсть и эмоциональный выхлест, а в гастроли бросался как в спасение — вечная неустроенность в гостиницах, жизнь кучкой, ночью ноги солиста у головы чтеца, тумбочка — одна на двоих, побудка — общая, умывальник — в конце коридора, разбитые грунтовые дороги, скрипучая сцена в пропыленном деревенском клубе и обязательный, под потолком, лозунг: «Искусство принадлежит народу!» Все это не поощряло к индивидуальному творчеству, и само-то слово «творчество» растеклось по буковкам параграфов и циркуляров, согласно которым строила свою деятельность всякая филармония.
Мятежную душу и ночь не убаюкает. Ночами Викторов купался в звучащих в нем хорах, вокализах, оркестрах. Воспаленное воображение его унималось на рассвете, и день начинался обычно. Вокалисты «жевали» слова, пели утробно и задавленно, Викторов терпеливо учил их нести слово, а не себя в песне, вокалисты соглашались и снова делали из слов кашу. А он грустно думал: «На кого трачу годы?»
Однажды ночью музыка выпихнула его из постели, он взял баян, давая музыке жизнь — с в о е й музыке.
Ночное пиано может внезапно, вопреки воле, перерасти в форте. Повинен ли творец? Объяснима ли стихия?
Очнулся Викторов от стука в стену. Это толпа напомнила о себе раздражением.
С тоскливым сожалением признал он правоту нормальных и положительных соседей, живущих в раз и навсегда выработанном режиме, в удобное для них время за кровные два рубля бисировавших ему и требовавших пота. Такой — ночной и мятущийся — он им не нужен и неудобен, да еще по соседству.
Днем, когда он брал баян, ему звонили и умоляли умолкнуть, ночью стучали ногами в стену, по утрам громко, назло ему, спящему, включали на полную мощность рок. Они, конечно, думали, что Викторов живет в свое удовольствие — подумать только, никто его не заставляет, а он сидит и играет! А между тем он выбрал ужасный путь, целиком отдавшись власти звуков, из которых рождалась цыганская инструментальная музыка, быстрыми восьмушками и шестнадцатыми выплескивающаяся на нотный стан. Генетический код глубинной памяти прорастал симфонией, повествуя о подвигах цыганского богатыря Корбы, страданиях крепостной цыганской певицы Степаниды и подвижничестве главы цыганского хора Ильи Соколова.
На этом пути Викторова два раза в месяц уже не возникала филармоническая касса с денежными знаками. Он стал для соседей человеком без определенных занятий. А попросту — тунеядцем.
Милиционер в толк взять не мог — не пьян, никаких застолий, а на баяне играет денно и нощно. Да если ты композитор, то почему ты здесь, а не т а м, где вся глобальная культура?
В Москве ему откровенно сказали: записываем лишь популярных, вот прославишься — приходи, и тебя выпустим гигантом. Московские знакомые сочувственно восклицали: «В Америке тебя бы на руках носили!»
В Америку Викторову не хотелось — он был корневой русский цыган.
…Снилось соло виолини. Скрипка звучала печально и страстно, Викторов бежал на ее звук по степи, вдыхая аромат звуков. Кто-то нетерпеливо тянул его за руку и горячо шептал: «Авэнти, авэнти!»[2] А он не хотел уходить от этих невидимых, нежных пиццикато, подобных прыгающим кузнечикам, увлекающим его дальше в степь. Он узнавал мать у шатра посреди островка ковыля, хотел у нее что-то спросить, но мать исчезала, и Викторов задыхался от одиночества и мучивших его звуков. «Со мангэ тэкэрав? Со?!»[3]