…Пробегала в мыслях она тот вечер, словно сама на виду у себя кралась тихонько между воспоминаниями. Понимала, что крадется, глаза закрывала, думать об этом себе запрещала. И сейчас голову под подушку сунула, пряталась от того вечера, а он по минуточкам, по словечку так и вставал перед ней как рисованный. Так и в детстве у нее бывало. Наслушается страшных рассказов про порчу да сглаз, спать ложится, глаза крепко зажмуривает, с головой ряднушкой закрывается, а сверху как домовой шарит по телу, к голове тянется, аж дрожь бьет. Смахнет вроде этот страх какой-нибудь другой мыслью, а потом опять страшное подползет на мягких лапах.
И вечер тот давнишний нет-нет да и вывернется перед ней. Она бы назад добежала до него, смахнула бы его, стерла, напрочь бы забыла, ничего не осталось чтоб от него. Но он был. И тяжелым камнем ворочался, мял душу, и она знала, что душа — это все, что есть в человеке. Если она болит, так всего разламывает, а если веселится — даже пяткам весело. Если бы этот генеральский шофер куда-нибудь уехал или его отправили на гражданку, еще бы ничего. Но он встречался ей каждый день, и то одно, то другое неловко выскакивало из дальних уголков памяти.
Иван был по-сибирски крепок, ухватист и весел. Когда он впервые появился, со спины она признала в нем Гришу своего, только Гриша был чуть шире в крыльцах, а Ванька вымахнул от широты ввысь малость, но затылок такой же упрямый, и голова двухмакушечная, как у Гриши. Вот это малое сходство вызвало в молодой женщине тайное поглядывание за шофером. То у окна задержится, глядя, как он возится у машины, то на крыльце задержится. У нее и в мыслях не было заигрывать с ним. Или поманить крепкими коленками. Она затаенно-грустно смотрела на него и вспоминала своего Гришу, все их вечера и короткие ночи медового месяца. Иван словно подтолкнул и оживил эти воспоминания, ночами она подолгу смотрела в свое единственное окошко и, забывая, что ночь, видела солнечный покос и себя на покосе этом, а рядом — Гришу. Стоит чуть сбоку и подносит к ее губам гроздь кислицы — красной смородины. А сам норовит кончик этой кисти прихватить своими губами. Потом бегут они к роднику, голова к голове пьют воду, и Гриша, намочив чуб, трясет головой, а потом капельки, согреваясь, стекают по ее груди. Солнце закрепляет на ее губах непроходящий жар, и они горят, горят. И все тело горит, даже в речке. Даже ночью, в шалаше. И Гриша видит ее в темноте, словно она взялась настоящим пламенем, он спешит на этот пожар, расталкивая тещу и свою мать:
— Катюшка, а чего ты спать рано улеглась? Отдавайте, старухи, мое сокровище!
Ночные эти грезы не проходили бесследно. Синева западала под глазами, а Иван, как назло, все у крыльца со своей «Победой». Уж хоть бы куда-нибудь ставил свою машину подальше, не ходил тут.
— Сегодня тебе из деревни звонили! — встретил он ее как-то рано утром у комендатуры. — Беру, понимаешь, трубку. Секретаря еще нет. А нам, говорит, Катерину Краснову. А ее, говорю, нет. Ну так вот, передайте ей, что из сельсовета звонила мать и велела ехать на свадьбу сестры.
Архиповна тогда так и ахнула. Тюнька! Вот тебе и шемела маленькая! Замуж! Да за кого же? Хотела она спросить Ивана, но наткнулась на его откровенный взгляд и невольно покраснела.
— Тю! Тебя саму хоть замуж отдавай. Краснеешь как девка! — удивленно посмотрел на нее Иван. — А знаешь, я ведь тебя могу добросить после работы. Чего тебе на попутках?
И она, прикинув, что надо много чего купить для младшей сестренки, а машин вечером на тракту мало, согласилась, даже начала благодарить Ивана.
— Да чего там, землячка. Свои люди, сочтемся. — И самодовольно ухмыльнулся.
Но она не заметила ничего такого, побежала отпрашиваться. И уж вечером, едва дотащив подарки и гостинцы своим деревенским и невесте, подошла к Ивану:
— Ты не передумал ехать?
— Да разве от таких красавиц отказываются? — И поехал на заправку.
По старому Сибирскому тракту ехали молча. Архиповна все про сестренку свою младшую думала, вспоминала, как нянчила ее, потом, шутя, тянула за косу вниз. «Расти, коса, до пят — женихи торопят!»
Вот и доторопила, едва восемнадцать стукнуло. Интересно, кто же жених? В прошлый раз была в деревне, даже смехом никто не обмолвился, что вот, мол, Тюнька-то до утра загуливается.
От мыслей этих ее отвлекла ставшая вдруг тряской дорога. Заваливаясь на Ивана, она поглядела за окно машины, они ехали уже между берез, и тракт остался позади. Иван обхватил ее, завалившуюся к нему на плечо, рукой и резко остановил машину.
— Т-ты чего?
Попыталась было сесть прямо, а рука властно притянула обратно, встретилась с другой его рукой. Ни шевельнуться, ни вздохнуть вольно. И поцелуи не поцелуи — змея жалит, только не больно, отрава от них такая, что перед глазами темно и все кругом, кругом. Словно кто усердно дует, дует на тлеющие угольки, и вот уже костром взялось все в женщине. Нет сил подумать о том, что будет. Как есть, так и ладно. Хорошо…
В голове будто кто на качелях раскачивается — вверх-вниз. А посередке качелей — само огромное небо.
Хрустнул сучок, и она вздрогнула. Подняла веки, и видение исчезло. Из-за кустов вышел Иван. Подошел к ней, криво улыбнулся:
— Вставай, ехать пора. — И пошел к машине.
Она вскочила, проклиная невесть откуда навалившуюся слабость. Оглушенно винила себя за грех, и чем ближе подходила к машине, тем сильнее давил он на плечи. Словно на нее плюнули, а потом огромным сапогом.
Иван сидел, отвалившись на спинку сиденья, и даже не повернул головы в ее сторону.
Архиповна молча достала свои сумки, тихо притворила дверцу машины и пошла к тракту.
Машина двинулась за ней следом. Иван лениво цедил:
— Садись. Довезу ведь, раз обещал.
Но она шла не оглядываясь, будто никого и не было рядом. Иван, прибавив газу, обогнал, а потом, высунувшись, крикнул:
— Ну и хрен с тобой! Сама потом будешь просить, чтоб свозил куда-нибудь. Только таких, как ты, — на гектар тысяча, пальчиком шевельни — прибегут. — И уехал.
«Да, тысяча. А может, и больше, — думала Архиповна, шагая по тракту. — И всем хочется ласки. Ласки!» Боль в ней поднялась за всех женщин, такой огромной почувствовала она себя на этом избитом тракте, и вся-то огромность от горя и накопившихся слез, от неутоленности материнством. И вся-то душа — огромное лоскутное одеяло, как ни расстели — всё темные лепешки, выкроенные из горьких лет войны. Незащищенность от этой огромности — как ни встань — отовсюду видна, каждый наткнется, походя лихое слово прилепит, и пожаловаться некому.
Она едва шла, не видя дороги. Смаргивала, смаргивала пелену… Припала к обочине и всю ночь пролежала между своих сумок.
Утром достала платок из подарков невесте, повязала его до самых бровей и, чуть горбясь, отправилась на свадьбу своей младшей сестры.
Когда вышла на работу, ее едва узнали в низко надвинутом платке, потом помаленьку привыкли, и в свои совсем нестарые годы стала она Архиповной. Генеральшей. А Ивану тогда, после свадьбы, сказала:
— Брякнешь кому — убью!
И он попятился, встретив сухой жар карих глаз, и согласно закивал головой, бормотнув:
— Ничего и не было…
Конечно же Иван давно забыл о том вечере. Возле его машины постоянно вертелись молоденькие вдовушки — тут он был прав, ни одна не могла привязать к себе накрепко, но до этого Архиповне не было никакого дела. Она казнила только себя, виноватила только себя, и знала об этом только одна она.
Ни Колобову, никому другому она бы и под страхом смерти об этом не сказала. Зачем Колобову это? Да и что рассказывать-то? Одни горькие мысли без оболочки, даже и в слова-то не соберешь. Так, паутина. Еще неизвестно, каким бы был Колобов, будь он покрепче и здоровей. Может не спросил бы с такой мукой: «Не обидели тебя, Катюша?» Может, сам бы и обидел. А может, нет. Окажись она на его месте, успокоил бы? Не свернул бы куда налево от нее? Жизнь, она на то и жизнь, что человек предполагает одно, а она располагает по-своему. А уж если что сломалось в ней, в жизни-то, так и живи с оглядкой. Про мудрость вот говорят: из чего она вырастает? Вот из таких оглядок на свое прошлое, наверное. Вперед все равно смотреть надо, хоть и шея устанет, а ты вытягивайся, раз перемогнешься, другой, чего-нибудь хорошее да увидишь. Тюнька вон девчонку родила, хо-о-рошенькая девчонка! Зятек-то Архиповне ровня, вместе на лесозаготовки ездили. Только не успел перед войной жениться. Вернулся, слава богу, живой. Где уж ему на ровесниц-перестарков глядеть. Выхватил Тюньку, ядреную, возле нее гоголем ходит. Тюнька что? С отцом-матерью жила, не скребанула война ее, и хорошо. С ее деток новое племя пойдет.