Да… Шабалин!..
Шабалин, едва поступил ко мне в палату, так напрямик и спросил: «А что, верно, будто этот УРОД так страшен, что пластают и здоровые ткани, только бы он был выкорчеван?»
— О чем вы? — в замешательстве спросила я.
— Умный поймет, — сказал он по-латински.
— Вы знаете латынь? — только и нашлась я.
— Грустно, но это так. Давайте, как говорится, объединенными усилиями поставим точки над i.
Он не был ни наступателен, ни самонадеян, этот Шабалин. Он легко расшифровывал диагноз и, как бы ставя эти самые точки над i, хотел облегчить наши отношения. Бог знает, облегчил ли, но меня охватил стыд за плохое знание латыни. Что касалось медицинских терминов, прописей — тут я была в себе уверена. И все это в прошлом, в прошлом. Но что-то сдвинулось в душе, заставило, придя в тот день с работы, засесть за латынь. Может, Шабалин с его признанием, что он сам попросился ко мне, настоял на том, чтобы его лечила именно я?
Я не могу, как прежде, быть уверенной в себе. Не могу! Почему? Что смутило меня? Уж не латинский же этого Шабалина. Бывали больные и позаковыристей. И я старалась, все делала, как подсказывала моя практика, мои знания, моя интуиция. Но вот пришел Шабалин. И, комментируя свое рентгенографическое заключение, карандашом очертил контуры растрепанной птицы, распластавшейся во все правое легкое, а потом взял меня за руку и сказал:
— Пусть жена носит много еды, велите ей приносить коньяк, держитесь так, будто у меня все о’кей, будто я скоро вернусь на работу. Об одном прошу: если однажды я стану проситься домой — отпустите, хоть ненадолго. Хорошо?
Он был уже неоперабелен, этот Шабалин. Он добывал нефть на Каспии совсем мальчишкой. Потом поехал в Сибирь. Передавал опыт буровикам в Ираке, там и засел за латынь. Она всегда влекла его, но постоянно не хватало времени. А там, вдали от Родины, вдали от родных, он за год одолел «Падение Массилии» Цезаря. Латинский так увлек его, что он и по возвращении домой продолжал читать произведения древних мыслителей. В тридцать пять он стал Героем Труда, а в душе чувствовал себя мальчишкой, которого манил сказочный Везувий. Спал и видел поездку в Италию. И поехал. Он еще многое в своей жизни хотел сделать, но понимал, что расползающаяся черная птица все чаще постукивает в сердце гнилым клювом: «Мэмэнто мори!»
К жене он выходил бодрым шагом, замечал какие-то добрые перемены в ней, говорил, что идет на поправку, скоро его отпустят и он поедет в санаторий, насчет путевки уже хлопотали в нефтяном главке, и даже дадут семейную путевку, и они поедут вместе. И все держал ее крепкую руку, а она то и дело отнимала ее, чтобы поправить воротничок его рубашки, пригладить волосы, провести ею по щеке.
О его здоровье постоянно справлялись из главка, и я отвечала, что лечим, стараемся.
Шабалин давал деньги санитарке, отдежурившей смену, и просил на следующее дежурство принести цветы. Цветы дарил медсестре своего поста, жене, больным, выздоравливающим после операции. Он спешил сделать в этих условиях как можно больше добра. Вечерами сидел у стола сестры и крутил ватные тампоны для биксов, уходящих в стерилизацию. Он лечился формально, проходя курс биохимии, зная, чувствуя, как все шире распластывает крылья черная птица.
Вчера он подошел и напомнил об обещании отпустить его, как только он попросит. Вечером мы вместе ушли из больницы. Вчера он ушел домой, в свою городскую квартиру, где жили его дети и где остановилась его жена. Вчера он ушел праздновать свою серебряную свадьбу. Только в такси увидела я, как он сдал за эти месяцы, больничная обстановка как-то нивелировала тяжесть его состояния, а тут… Рядом сидел изнуренный болезнью человек, и я, врач, не могла, ничем не могла помочь ему.
Он ни за что не хотел, чтобы сперва довезли его, а когда я начала настаивать, он мягко укоризненно сказал: «Доктор, ну куда мне торопиться?»
Когда такси остановилось возле моего подъезда, Шабалин повернулся ко мне с переднего сиденья и протянул руку ладонью вверх: «Это вам, Вера Николаевна. Морской конек. Мне его подарила итальянская девочка на счастье. «Пусть тебе Садко поет песни», — сказала она. Возьмите, Вера Николаевна. Про мемориа[12]».
Он с грустью посмотрел на меня, и я поняла, что любые мои слова здесь неуместны. Я молча вышла из такси и, не оглядываясь, вбежала в подъезд.
Я не имела права на бодренькие слова утешения, потому что Шабалин был великодушнее, не позволив опуститься до лжи.
…Ванька в своем кабинете рвал и метал. На меня налетел, словно хотел клюнуть прямо в переносицу.
— Ты что себе позволяешь? Ты с ума сошла! Твой Шабалин взял и умер дома. Эк-зити-ро-вал! Ты понимаешь? Значась в стационаре, умер дома! Нет! Ты страшный человек! С тобой недалеко до выговоров. Да нет, меня просто выгонят за такой факт. Садись и пиши объяснительную! Я этого так не оставлю. Ты вечно со своими фокусами. Ты думаешь, что мощный хирург, так тебе позволено все делать, как тебе взбредет в голову?
— Ваня, врач не должен быть тяжелее болезни. Ты же не хуже меня знаешь, что дни его были сочтены…
— Ну и пусть бы тут. У нас. Дежурный врач зафиксировал бы факт смерти, все бы как положено.
— Но ему-то не легче, Ваня, от этого, Шабалину, говорю, не легче от того, что его смерть запротоколировали.
— Знаешь, милочка, существует порядок. Не нами установленный.
Мне все стало безразлично. Пусто стало. Все вокруг показалось невыразительным, неовеществленным, из меня словно все вынули, оставив одну тоскливую мысль: Шабалин умер.
Человек, если уж так случилось, не должен быть обеспокоен в такой миг чужим присутствием. Пусть мне вынесут выговор с последним предупреждением. Пусть напишут, что я после операции оставляю родственников, заставляю больных перед операцией читать книги о любви и даже о сексе. Я вошла в палату, где лежал раньше Шабалин. Его вещи уже собрали и унесли. Кровать была аккуратно заправлена. А мне все кажется, что вот сейчас он войдет, извинится, бормотнет пару латинских фраз и ляжет, приготовившись к осмотру. Ну как же так? Неужели нет крупного, красивого Шабалина? С его огромным опытом буровика, с его культурой души, с его здоровым юмором и неиссякающим жизнелюбием?
Я присела на заправленную кровать, перебирая в памяти все маленькие возможности, которые могли хоть как-то помочь Шабалину. Я понимала, что все это пустое, упрекнуть мне себя не в чем. И вдруг в самое ухо, я даже вздрогнула, мне шепнул Шабалин: «Фэци квод потуи, фациант мэлиора потэнтэс» — «Я сделал все, что мог, кто может, пусть сделает, лучше».
Он и сейчас оставался снисходительным ко мне!
Я не сразу поняла, что меня звали к телефону.
— Мама, мама! — услышала я восторженный голос сына. — Посмотри за окошко! Посмотри быстрее! Снег совсем позеленел! И все позеленело кругом! А я вспомнил, я сразу вспомнил, как ты утром сказала, что скоро придет весна! Я сейчас высуну голову в форточку и послушаю, как она идет.
Я услышала частые гудки. Представила набухшие почки на деревьях, устремленную навстречу весне улицу, весь наш город, спешащих людей.
«Carpe diem!»[13] — приказала себе.
Я не уловила большой внутренней энергии в этом приказе себе. Но руки уже привычно отыскивали папку с историями болезни.
Какое странное название у этого документа с сухими, бесстрастными записями! Это во мне накапливаются грустные истории, чужие откровения. Я отложила в сторону историю болезни Шабалина. Она существовала отдельно от того Шабалина, человеческая суть которого давала мне нравственные силы снова идти и верить, что и сегодня открытый день кому-то очень нужен.
Никогда не думала, что морской конек такой маленький. Но разве величины — вещь не переменная?
ХРЮША
Под конец собрания председатель колхоза строго подытожил:
— Словом, бабоньки, говорить больше об этом не будем. Жирность молока резко снизилась. С молзавода предупредили: если еще раз опрохвостимся, примать не будут. Чего мне тут с вами прятки устраивать — поменьше воды лейте, вот и вся лаборатория!