Краски в Ревде продавали редко. И он в первый же отпуск поехал в Москву в надежде накупить пахучих тюбиков, палитру, холст. Столица ошеломила, закрутила и, как всех провинциалов, вытолкнула к ГУМу.
Попутчица с ребенком, ехавшая с ним из Ревды, отвела его в комнату матери и ребенка, оставив на его попечение свою малышку, и скрылась в недрах восхищающей бестолковости. Коровин возненавидел эту бестолковость сразу же, узнав, что ничего из того, зачем ехал он в Москву, не купит… С усердием делал гармошку из бумаги малышке, нарисовал карандашом кнопочки, и девочка с удовольствием приняла дар.
За ними наблюдала черноглазая девушка лет шестнадцати, тоже сторожившая ребенка.
Со всей уральской простодушностью Коровин пожаловался, что в Москве нет ни красок, ни холста, ни палитры, а так хочется нарисовать картину на холсте.
— А вы художник, да? — с акцентом спросила девушка.
— Ну что вы! Я рабочий. Рисую так, для себя.
Часа через два явились его попутчица и степенные мужчина с женщиной, родители девушки.
— Вы напишите мне свой адрес, — серьезно предложила девушка.
Он написал и тут же забыл об этом, тоже серьезно пригласив девушку приехать в Ревду. Он же два часа столько рассказывал о своем городке, там такая красотища! Почему бы в самом деле не приехать? Так и расценил желание девушки записать адрес.
И месяца не пришло, как Коровину пришла посылка. Она вкусно пахла красками. Он удивился обратному адресу: из Армении! У него никогда не было знакомых в Армении. Внизу, вместо адреса с подробностями, так и было написано: «Из Армении. От Норы Налбандян». Он слышал об армянском художнике Налбандяне, но кто такая Нора?
В посылке был набор красок, палитра, холст.
Прошло почти три десятилетия, но на Угольной горе к Коровину возвращался тот восторг, с которым он тогда взялся за палитру, прочувствовал каждый тюбик красок.
Картина, которую он писал долго и мучительно, так и не вместила всего, что он хотел написать. Друзья находили ее подражанием Мане, а девушка, с которой он тогда дружил, сказала, что это праздник, среди которого одному почему-то очень грустно, и так всегда бывает в жизни. Он женился на этой девушке. И она до сих пор понимает, почему Коровин ходит на Угольную гору. Ему становится тяжело преодолевать ее крутизну, но он ходит. Внучонок кричит сверху: «Деда, иди быстрей! Тут такая красотища!»
Коровин явственно ощущает запах дымка, печеной картошки, радуется тяжести сумки с ядреными ревдинскими картофелинами.
В ИШИМЕ
На дневной поезд из Ишима я опоздала. Но не досадовала: а вдруг то, что не удалось обнаружить сразу, каким-нибудь образом отзовется табличкой, случайным разговором, ну чем-нибудь. Я все надеялась на открытие, связь времен, в конце концов на память человеческую. Но память словно поездом переехало, чиновники от культуры так и не могли толком объяснить, почему в старинном сибирском городе нет музея вообще, а мои частности не возбудили в них ничего, кроме раздражения. Меня тоже раздражало то, что они знали многое, но делали вид, будто ничего не знают. Тут, под Ишимом, родился Петр Ершов, тут Александр Одоевский написал Кюхельбекеру:
«Ишим и для меня что-то особенное. Я снова начинаю работать…»
Василий Иванович Коваль, председатель колхоза, встречавший меня в Ишиме месяц назад, успокаивал, иронично скосив губы: «Да что ты к ним пристаешь, они нашей колхозной картинной галереей да нашим фольклорным ансамблем отчитаются перед областью. А на что им Одоевский? У нас ребятишки деревенские на горе Кучум стрел татарских накопали, сбрую лошадиную нашли, так тут на них руками замахали: «Ой-ой-ой! У нас кабинеты и без того тесные!»
И покатили мы в сторону Ларихи, мимо бывшей Коркинской слободы, Ярмарочной улицы, где стоял прежде дом купца Музина и где жил ссыльный поэт Одоевский, где они с Адольфом Янушкевичем просвещали молодых чиновников и купцов, пристрастив их к стихам.
Месяц в деревне не стер досаду.
Я честно записывала монологи Василия Ивановича и возвращалась к строке из письма Александра Одоевского: «Ишим и для меня что-то особенное…»
Ишим восьмидесятых был дремотен, вял в старой его части, обмелевшая до широкого ручья река Ишим повергала меня в совершеннейшее уныние от того, что она теперь из себя представляла: нынче вредно жить иллюзиями! Неужто по реке Ишим некогда плыли челны с купеческими заморскими товарами в златокипящую Мангазею?! Неужто все правда в той легенде, которую я записала в Ларихе: будто из-за любимого мужа Лариона жена его Лариха утопила в реке Ишим урядника?
Да ведь и дом купца Филиппа Евсеевича Лузина стоял на берегу реки Ишим, и в этом могло быть «что-то особенное» для Александра Одоевского!
Так что ж, думала я, опоздавши на поезд, неужто сто пятьдесят лет утекли в песок на берегу теперешнего ручья Ишим и город остался без памяти?
День был субботний. Я глазела на витрины магазинов и, пожалуй, уже поняла, что да, время ушло, взять теперь негде и острог, при Екатерине II соединенный с уездом, и написанное тут Одоевским, и верблюды тут давно не ходят, а ведь именно верблюд, по преданиям, вдохновил Ершова создать своего горбунка…
В универмаге было по-субботнему многолюдно. Толпился народ и у прилавка, где продавали баяны, гармони. Молодой парень, хрустя ремнями тульского баяна, стесняясь, разомкнул слежавшиеся мехи и робко заиграл. Переминавшийся рядом с ним коренастый сивый мужик как-то нетерпеливо заерзал на месте, потянул за рукав не обращавшую на него внимания продавщицу и подгребающим жестом указал на гармошку. Ловко закинув ремни, он сразу рванул «Подгорную», перекрыв все звуки универмага и парня с баяном.
Мужичок играл и играл, уже вокруг него столпились люди, какая-то баба лихо притопывала ногой, готовая вот-вот запеть частушку. Стихийное веселье и оживленные выкрики, подбадривающие гармониста, сделались главной жизнью всего универмага. И кто-то с чувством сказал, что, слава богу, опять стали продавать гармошки и хорошо, что привезли в Ишим.
Мужик тем временем перешел на «Бродягу с Сахалина», и все заулыбались, узнавая знакомую с детства песню. Мужик вдруг поскучнел лицом, как бы отгородился от толпы, которой только что улыбался и кивал. На прозрачном пиано, на какое только способна звонкоголосая гармошка, повел незнакомую мелодию и неожиданно запел:
Резко сжав мехи, поставил гармонь на прилавок, достал деньги, расплатился и быстро вышел с гармонью на улицу.
Было в этой песне что-то и от моего детства, и еще долго стояли в памяти строчки: «Я разлучился в колыбели с отцом и матерью моей». Подумала: сколько в народной песне вселенской боли — поют все, а каждому кажется, что она только про него! Каково же было мое удивление, когда спустя время услышанная в Ишиме песня еще раз вернулась ко мне стихами Александра Одоевского! Я поняла, как щедро одарили меня люди, народ, тот неказистый мужик на излете ста пятидесяти лет со дня приезда поэта в Ишим.
ИЗ ЛЮБВИ
Ярославцев легко вел машину, полуобняв руль правой рукой. Отпуск начался! Ольга расслабленно откинулась на спинку сиденья, еще не доверяясь чувству личной свободы, привычно подумала о работе, девчонках своих, которые, словно наперегонки, выйдя замуж, ошеломили их с Ярославцевым щедрым материнством: в пятьдесят лет Ярославцевы уж пять раз дед с бабкой!
Ольге в шуме двигателя чудилось разноголосье девочек и мальчиков, с приходом которых в этот мир они с Ярославцевым очертя голову бросились в некий эстафетный круг. Вырвались из него лишь неделю назад, ночью, проснувшись одновременно.
— Володя, мне река приснилась, плыву, плыву, а берега все нет, а я радуюсь — приятно, что реки так много! — Ольга удобно примостилась на плече Ярославцева.