Иван Степанович, наверное, отошел к крыльцу, потому что она услышала: бабушка громко поздоровалась и ласковым голосом уговаривает учителя постоять за Тюньку перед «математикой». Они говорили о чем-то еще, и вдруг Тюнька отчетливо услышала:
— Настюнька у вас как первоцвет в лесу…
— Да уж проворная, — затараторила бабушка, — только математику эту никак озубрить не может.
— Она же у вас поэт, Дарья Ильинична, а у них, как известно, с математикой большие нелады…
— Бабушка, — громко позвала Тюнька. — Иди-ка сюда.
— Чего тебе? — шикнула, подойдя, бабушка. — Не даешь договориться, чтоб математику уладил.
— Да ну тебя, — зашептала Тюнька. — Неси сама молоко. Я тут уберу и Майку выгоню.
Она нарочно долго не выгоняла Майку, а выйдя за ворота, долго-долго смотрела вслед учителю. Он, как всегда, шел не спеша, чуть склонив голову к плечу.
Огород свой Женька вспахал, как он сказал, «назло директору». Но вся деревня ахнула, когда в районной газете появилась заметка Ивана Степановича о самодурстве и неумении работать с кадрами — самого директора! В совхоз пожаловала комиссия. Да не одна. Чем чаще пылили по деревне «Волги», тем уверенней говорили о скором увольнении директора.
По радио передавали Продовольственную программу. Бабушка сидела и слушала, заправив за ухо край платка.
— Ну-у, дева, наш директор под энту программу не подходит, — уверенно махнув рукой, громко сказала бабка Фетисья, придя к ним вечером. — Вот она, — она ткнула рукой в сторону Тюньки, — да вот Женька, дышло упрямое, под энту программу лажены норовом. Остальных директор распужал, а сымут его, дак вернутся многие.
А вскоре Тюнька поставила в известность Майку о том, что Женька снова ездит на бензовозе.
— Вот, Маечка, обещают комбикорм выписывать всем. А сено-то как, Майка, будем нынче косить? У бабушки руки совсем не поднимаются. Бабушка говорит, что тебя продавать уж надо, не по силам ты нам, говорит. А Пуля тут как тут. Очень ей твое молоко нравится. Поддакивает бабушке: зачем, мол, вам корова? Но ты же, Майка, не просто корова. Но Пуля-то разве поймет?
Каждое утро Тюнька провожала корову за деревню к пастуху и видела, как из окна пялится на Майку жена учителя.
Однажды вечером, подоив Майку, она, против обыкновения, не услышала бабушку.
— Бабуль, ты где?
— А на печке, Тюнечка, на печке, касатка. Подтопи-ка печь-то, — не сдаваясь, тихонько хохотнула, — завтра Петров день, я гли-ко, че придумала — печь топить! Вот те и нужен ты мне, как в Петров день варежки!
Тюнька поставила бабушке градусник и обомлела: бабушка, видно, всерьез захворала, вся ртуть ушла в столбик!
Деревенский фельдшер велел в одночасье везти бабку в район, потому что у нее, оказывается, пожелтели глаза.
Выбежав за ограду, Тюнька наткнулась на бензовоз. Женька и отвез Тюньку с бабушкой в район.
Желтуха у бабушки не подтвердилась, ее направили в область, и она, ослабевшая совсем, велела свести Майку к Пульхерии и не торговаться, потому что ехать не на что, алиментов нет другой месяц, видимо, опять отец поменял место работы, потому что лето…
В больнице Тюнька крепилась, молчала, а вышла вечером встречать Майку за деревню и уткнулась ей в бок, наплакалась.
Она вела Майку на веревочке в чужой двор. Пульхерия так обрадовалась, что не заметила зареванного лица Тюньки. Деньги отдала сразу, а Тюнька, не считая, спрятала их в хозяйственную сумку.
Ивана Степановича дома не было, он опять уехал в Свердловск, и Тюньке было особенно неспокойно за Майку.
В областной больнице бабушку смотрел профессор, потом беседовал с Тюнькой и говорил, что операцию делать рискованно, а вот пузырь желчный с камешками в нем промоют и подлечат, чтобы бабка свою внучку еще и замуж отдала.
Жила Тюнька в гостинице, куда ее с превеликим трудом устроили по письму главврача «в порядке исключения». В гостинице было много черноволосых молодых людей в больших фуражках. Некоторых она даже запомнила, потому что покупала у них для бабушки овощи и фрукты на рынке. Их была тьма-тьмущая, овощей и фруктов, но по такой цене, что Тюнька только ахала и вечерами пересчитывала деньги, опасаясь, что не хватит.
В больнице к ней привыкли, охотно давали тряпку и ведро с водой, потому что санитарок не хватало. Медсестры удивлялись Тюнькиному усердию, а она понять не могла, чему тут удивляться, если ей заняться в Тюмени нечем, а краеведческий музей, куда она хотела сходить из уважения к Ивану Степановичу, был давно и надолго закрыт на ремонт, хотя снаружи не было видно, что его ремонтируют.
Целый месяц прожили они порознь в Тюмени, ехали домой и говорили, что огород, наверное, весь травой подернулся. Про Майку, словно сговорившись, не поминали.
Огород был вычищен, огурцы собраны. Тут же и прибежала Женькина мать тетя Клава, бабушка ей в ноги хотела поклониться, тетя Клава даже рассердилась:
— Ты что, бабушка Даша, дело суседское, друг дружке да не помогчи!
Она поставила ведро с огурцами, уже засоленными, и вдруг, вспомнив, выпалила:
— Ой, девки, а Майка-то ваша сдурела! — Колобова аж заплакала. — С поля не идет за Пулей, та избегается, пока Майке бока палкой не обомнет.
— Палкой… — словно эхо отозвалась Тюнька.
— Спутат ее в пригоне, привяжет, та шарами крутит, крутит, изловчится да опрокинет подойник. Слезы, девки, не молоко!
Накормив бабушку, полив огород, Тюнька схватила подойник и побежала в поле.
Майка еще издали протяжно, торопясь, замычала, все ускоряя шаг, пошла навстречу Тюньке.
— Маечка, Маечка, — звала Тюнька дрожащим голосом. Сквозь слезы Майка расплывалась, а когда подошла, оказалась такой исхудавшей, запаршивевшей, что у Тюньки зашлось сердце.
Она увела корову в тенечек, к реке, вымыла вымя, огладила бока с вмятинами от палки, наплакалась глаза в глаза с коровой.
Неся в подойнике молоко назад, в деревню, Тюнька почти успокоилась. Майка — прежняя. Корова шла следом за ней, весело мотая головой. И только на развилке, словно удивившись, почему Тюнька идет не к себе домой, остановилась, замычала так, что у Тюньки снова закапали слезы.
Она достала кусочек хлеба и так вела корову до самого двора Пульхерии.
— Вот ваше молоко, — сказала она, ставя подойник.
— Ишь че, утром литра, а теперь — семь? От Майки? Да ты, поди, водой разбавила?
— Вы понимаете, с ней надо говорить, как с человеком.
— Ну что ты, Настя, врешь! — Пульхерия засмеялась. — Скотина — она и есть скотина. Ни с кем не говорят, а с этой, выходит, надо беседы проводить?
Тюнька тихонько вышла и, не оглядываясь, пошла со двора. Поздно вечером, уложив бабушку спать, Тюнька сидела в своей боковушке. В деревне было тихо. Началась страда, и вся деревня укладывалась спать рано. Тюнька думала о Майке, о Иване Степановиче, который так долго был в Свердловске, что все говорили, будто книгу у него приняли и он там беседует про следующую. В деревне без Ивана Степановича чего-то не хватало, какой-то надежности и радости.
Бабушка тихонько похрапывала на кухне, и Тюнька радовалась, что она по-прежнему похрапывает со здоровым своим желанием выспаться и рано встать, чтоб разбудить внучку.
И тишина была хорошей, привычной, от нее она отвыкла в Тюмени, а теперь наслаждалась даже далеким лаем собачонки. Звуки были до боли знакомые, с шорохом высыхающей бересты на шестке, куда ее приткнула бабушка, найдя по дороге домой. И Тюнька явственно почувствовала, как пахнет этот здоровенный, с целого полена око́рок. Стучала в крышу ветка березы, не стучала, а словно щекотала и просила поиграть с ней.
На мгновение Тюнька увидела перед собой глаза Майки, такие большие и лиловые, что удивилась, испугалась, а потрогать уже не могла…
Разбудил ее стук в окно.
Минувший день еще не вспомнился, а новый не вдруг вплыл в сонное сознание, потому что рассвет едва брезжил, ей даже береза показалась сиреневой, и она хотела снова натянуть одеяло на голову, но стук повторился.