Думал ученый о двух огромных папках-скоросшивателях, заведенный им для сортировки отпечатанных секретаршей стихотворений. В одну папку он откладывал стихи с уже определенными авторами, а в другую — стихотворения, авторов которых ему еще предстояло определить. Некоторые из них явно принадлежали одному поэту — об этом свидетельствовали стиль, образная и метрическая системы произведений. Но с другой стороны, в Союзе писателей СССР насчитывалось около шести тысяч только живых поэтов, не говоря уже об умерших. Так что было среди кого искать авторов.
Официантка в белом подкатила тележку к его столику и опустила плавно на белую скатерть тарелку с горкой плова, на верхушке которого медленно и красиво таял квадратик дополнительного холестерина — вологодского масла.
Появилась Нина Петровна. Сразу принялась за остывший борщ.
— Приятного аппетита! — сказал ей Костах.
— Спасибо, Константин Вагилович, и вам тоже, — ответила она. Потом вдруг опустила ложку и, глядя на ученого, сказала: — Такие стихи сейчас перепечатывала! Просто поразительные. Не могла из-за машинки встать, пока не допечатала. Когда узнаете, кто автор, обязательно скажите мне! Очень они мне нравятся.
— А о чем стихотворения? — поинтересовался ученый.
— О медведях, о семье медведей в тайге… такие трогательные…
Саплухов кивнул. Эти стихотворения нравились и ему, но лежали они во второй папке-скоросшивателе, так что автора их еще предстояло определить.
— Скоро товарищ Грибанин вернется, — сладко произнесла, прихлебывая с ложки борщ, секретарша. — Веселее будет за столом.
Она ожидала подтверждения от своего начальника, но тот промолчал.
Он думал об этих необычных красивых стихотворениях, которые так понравились его секретарше. Соблазнительная мысль высказала предположение, .что имя этого поэта еще не известно широкой публике, а в таком случае Саплухову грозила слава открывателя нового имени. И он улыбнулся.
— Но так много работы, так много работы… — проговорила Нина Петровна, вопросительно глядя на задумавшегося Саплухова. — Просто не верится, что попугай все эти стихи на память знает! Я и десяти не смогла бы выучить…
После обеда Саплухов вернулся к своему рабочему столу.
Нина Петровна принесла пачку перепечатанных произведений, разложенных на 1-й и 2-й экземпляры.
Саплухов отложил пачку вторых экземпляров, а первые придвинул к себе и наклонил голову над верхним листком.
Глаза пробежали первые две строфы стихотворения.
Рука энергично взяла карандаш.
«Николай Асеев», — написал Саплухов в правом верхнем углу листа и отложил его налево.
Наклонился над следующим. Губы его беззвучно шевелились, впитывая стихотворные ритмы и рифмы.
Подумал, подняв глаза к потолку. Пожевал губами в раздумье.
Стихотворение было ему знакомо, но фамилию этого казахского поэта он забыл. Покрутил в руке карандаш, потом написал: «казахский поэт» и тоже отложил листок налево.
Третье стихотворение заставила его взять листок в руки и поднести поближе к глазам. Тот же стиль, та же замечательная богатая образная система. Тот же пока что неизвестный, но удивительно талантливый поэт.
Дочитав, Саплухов вздохнул и задумался. Мысли ученого мерцали в его сосредоточенном уме, как звезды на небе. Но будучи аналитиком, он как бы отлавливал наиболее интересные из них и «обсасывал» их со всех сторон. Путем этой умственной работы пришел он к одному удивительному выводу, касающемуся судьбы талантливого неизвестного поэта. Судьбы, по всей видимости, непростой и трагической.
«Если бы попугай выучил эти стихи под руководством своего первого хозяина, артиста М. Иванова, — анализировал Саплухов, — то, ясное дело, автор их был бы весьма известным и официально признанным — ведь ученому было известно, что М. Иванов знатоком поэзии не был и чаще всего получал для работы с попугаем сборники поэзии от курировавших его сотрудников отдела культуры ЦК. А из этого следовало, что М. Иванов никакого отношения к этим стихам иметь не мог, тем более что были они не только необычны, но и несвоевременны для выступлений в довоенное, военное и раннее послевоенное время, короче до момента ареста М. Иванова и попугая. А значит, — глаза Саплухова просто загорелись из-за аксиоматичности последовавшего вывода, — значит, выучил попугай эти стихи в тюрьме! Ведь после освобождения по амнистии птица все время находилась под присмотром Саплухова и ничего такого выучить не могла. Последний ее хозяин, потомственный вор-рецидивист, тоже не мог иметь никакого отношения к настоящей литературе. Собственно, попугай уже начитал „произведения“, которые иначе как „тюремной романтикой“ не назовешь! Остается одно объяснение — где-то в тюрьме к попугаю имел доступ сидевший там талантливый поэт, и, видимо, понимая уникальные возможности птицы, он просто читал свои стихи попугаю, а тот запоминал их. И вот теперь, благодаря птице, и только птице, русская советская литература может обогатиться Целым пластом талантливой, если не сказать гениальной, поэзии. И все это благодаря птице и мне», — Саплухов глубоко и сладко вздохнул. Материала здесь у него было на несколько докторских диссертаций и на многое другое.
Он решил в этот день больше не работать. Сделал себе чаю. Посмотрел на дождливое заоконье: мокрые пальмы и кипарисы выглядели жалко и жалостливо.
«Да, — твердо решил он. — Надо подготовить к публикации книгу этого поэта с большим и подробным предисловием! И журналистам надо сообщить…» Впереди у Саплухова оказалось столько дел и планов, что он просто зажмурился. Зажмурился от счастья, как дети жмурятся первый раз на яркое солнце.
Наступило его время, и в этом не было никаких сомнений!
Глава 20
Осенним вечером сидели Банов и Кремлевский Мечтатель Эква-Пырись у костра и ждали Васю с ужином. Оба уже проголодались — день был нелегким: получили они сразу три сотни писем от моряков Дальневосточного флота. Письма были короткие и немного странные — почти все моряки просили Эква-Пырися прислать им сборник его статей с автографом. Банов читал их целый день и после чтения каждого письма недоуменно пожимал плечами. Вот теперь под вечер и плечи болели.
Кремлевский Мечтатель тоже просмотрел несколько этих писем, почесал затылок.
— Надо их назад наверх послать, пусть они там разберутся! Что ж это такое, если у моряков моих статей нет! — сказал под конец старик.
Даже немного огорчился после этого, но по мере того, как время к ужину шло, успокоился.
Банов смотрел на заходящее солнце и думал о том, что надо будет скоро шинель надевать. Становилось уже прохладно по вечерам.
— Знаешь, Васильич, — заговорил вдруг Эква-Пырись. — Давай, пока Васи нет, расскажу тебе историю из моей жизни?
Банов уселся поудобнее и стал внимательно смотреть старику в глаза — знал он, что очень нравилось Кремлевскому Мечтателю, когда его именно вот так слушают.
— Было это давно, до революции. Я тогда в Карелии от жандармов прятался, — рассказывал он. — Ну а Карелия — это озера, леса, холмы и валуны — камни такие круглые. Разных размеров они там были. Я утром вставал — а жил я там тоже в шалаше, — к ручью умываться ходил, потом по склону холма прогуливался и думал все, думал. Ну а когда думать устану — надо, значит, физическими упражнениями заняться. Вот брал я тогда внизу такой тяжелый валунчик — размером, может быть, с херсонский арбуз, а весом не меньше пуда. Брал я этот валунчик и закатывал снизу на самую верхушку холма. И так мне это понравилось, что взял я за правило каждый день непременно два валунчика на верхушку холма закатывать: один утром, второй вечером. Была от этого и календарная польза, ведь не знал я, какое число, какой день, да и вообще сколько дней проходит. Вот и решил я: если буду по два валунчика в день закатывать, то потом можно будет посчитать валуны на верхушке, поделить на два, и получится количество дней, которое я там прожил, прячась от жандармов. Так я там и делал: то статьи писал, то валуны закатывал. Но как-то увлекся я одной статьей и несколько дней забывал валуны закатывать. Понял я, что сбился со счета дней из-за этой статьи. Но чтобы больше не сбиться, надо было, кажется, валунов восемь за один день закатить. Закатил я два с большим трудом и понял, что в одиночку оставшиеся шесть мне никак не поднять на холм. Задумался я. Знал, что недалеко, в трех верстах хутор есть. Вот и решил я пойти на хутор и помощи попросить. Пошел я на хутор, а время как раз к вечеру шло. Выходит мне навстречу мужик, здоровый такой — быка поднять может. Вот и говорю я ему: товарищ крестьянин, помощь ваша нужна. Он сразу: какая помощь, где? И, не слушая дальше, берет в руки лопату, что у забора стояла. А я ему говорю, что копать не надо, а надо шесть валунов на верхушку холма закатить. Он без вопросов согласился, и пошли мы к моему шалашу. Помог он мне их закатить. Потом присели мы у костра, разговорились. Ну, за разговором я его и спросил: почему, мол, вы, товарищ крестьянин, так охотно пошли мне помочь, закатили валуны на холм и даже не спросили, для чего их закатывать или какой в этом смысл? А он мне отвечает: «Я, — говорит, — господин хороший, знаю, что вы революционер, и всячески вас поддерживаю, а потому понимаю, что все, что вы делаете, делаете для народа!..» Вот так и сказал. Прожил я там еще месяца три, сдружились мы с этим крестьянином, и еще не раз приходил он помогать мне валуны на холм закатывать. А потом, за день до моего отъезда, стали мы с ним вместе эти валуны считать. Конечно, счет он знал, но очень простой — все на копейки считал. Так просто: «один, два, три» — не мог. Подходит к валуну, и говорит: «одна копейка», ко второму — «две копейки», и так он мне два целковых девяносто восемь копеек насчитал. Ну тогда я уже поделил это на два, и вышло, что сто сорок девять дней я там от жандармов прятался… Банов, удивленный рассказом, мотнул головой.