— Успокойся, — словно капризному ребенку, сказала она ему.
Он положил ей на плечо подобие руки, и ее обожгло холодом.
— Поговори. Со мной.
— О чем? О чем мне говорить?
— Назовись. Прочти из Джона Китса.
— Меня зовут Софи Шики. Я могу… могу тебе прочитать «Оду соловью». Хочешь?
— Прочти ее. Прочти.
— Да, он понимал ее. Он понимает, что такое чувствительная любовь к красоте. Я помню. Помню, что подарил ему это слово. «Чувствительный». Это мое слово. Нет, не «чувственный» — «чувствительный», — сиплый голос прервался и вновь возвысился: — О, если б жить не разумом, а чувством! Но ничего не осталось. Во мне не осталось ни разума, ни чувства, Софи Шики. Пистис София. Стихи суть духи чувств, Пистис София, духи мыслей. Стихи живут в душе, милая; стихи — это и мысли и чувства, союз мыслей и чувств. Мне тепло на твоей груди, Пистис София. Я отогреваюсь, как окоченевшая змея. Гностики утверждали, что змею в райском саду поселила Пистис София.[57]
— Кто такая Пистис София?
— Разве ты не знаешь, милая? Это ангел. Она жила в саду прежде человека. Чувствительная любовь к красоте. Китс и Шелли были юны. Я любил их за то, что они были так юны. Читай дальше. «Когда во мраке слушал это пенье». Мрак.
— Я чувствую, что чувства умерли во мне, — прошептало существо, лежащее в ее объятиях. Он становился все тяжелее. Дышать было совсем трудно.
Софи Шики перевела дух:
Гость вздохнул. Ледяная струя коснулась ее уха.
В середине комнаты вырисовалась длинная, смуглая, старческая рука. Наугад, неумело рука застегивала ночную рубашку. Софи разглядела пуговицы: они были застегнуты неправильно. Рука беспомощно возилась с ними. И вдруг, словно ощутив холод, исходивший от них, прижала скомканную рубашку к груди.
— Но «амальгама тьмы, ликованья и печали», — повторил в ухо Софи холодный, глухой голос. — Хорошо, правдиво написано. Я предвидел, что он сравняется величием с Китсом, — так Кольридж разглядел в Вордсворте величайшего после Мильтона поэта. За это я и любил его, верь мне, Пистис София.
— Я верю тебе.
— Не вижу… не вижу. София, я ничего не вижу… а ты видишь?
— Не очень отчетливо. Вижу смутно руку. И старика в ночной рубашке… в его комнате горит свеча. Он поднес руку к лицу и… он нюхает ее. У него борода, растрепанная, с проседью… у рта она в желтых пятнах. Красивый старик. Я его знаю…
— Я ничего не вижу, — толстые, холодные пальцы коснулись ее ресниц, он словно пытался на ощупь увидеть то, что видит она. — Он стар, и я не вижу его. Что это? Я чувствую запах его табака. Раньше он, бывало, утопал в облаке ароматного табачного дыма, а потом от него пахло остывшим пеплом, табачным перегаром… Чем он занят?
— Он сидит на постели и разглядывает руку. Словно в недоумении. И очень красив. И чуточку рассеян.
— Я должен бы слышать его мысли. Но не слышу.
X
Да, Альфред Теннисон почувствовал движение. В комнате сделалось вдруг абсолютно покойно, и закололо кожу — Альфред обыкновенно говорил об этом ощущении так: «Ангел ступает по моей могиле», отлично сознавая, что смешивает два поверья: говорят, что застольная болтовня смолкает за полчаса до или после того, как над людьми беззвучно пролетит ангел, и что человек испытывает вещий трепет, если кто-то топчет землю, которую однажды, в неизбежный час, разроют, чтобы погрести его бренные останки. Ему показалось также, будто кто-то пристально смотрит на его руку, и, словно необычного зверька, он поднес ее к глазам. Пальцы были длинные, смуглые и все еще сильные. Рука не была ни полной, ни пухлой, хотя однажды он случайно услышал едкое замечание Эмили Джесси: якобы он с самой свадьбы для себя и пальцем не пошевелил. Кое-где на пальцах были бурые пятна от курения. Он опасался, что, того не замечая, распространяет вокруг себя крепкий табачный дух. Запах табака уже до смерти не выветрится из его носа — вот так же для конюха любой запах пропитан теплыми парами конского волоса и пота, конской мочи и навоза. Запах был приятным, пока, так сказать, жил; остыв, он был уже не столь хорош. «Как ночью столп огненный, сначала он свеж и благоуханен, — подумал он, — и как днем столп облачный,[59] он остывает, превращается в холодный прах, в табачный перегар. Хорошо это сказано — «табачный перегар»». Может быть, это очень дурной запах? Он понюхал пальцы. В ушах звенел рой живых слов — они не оставляли его ни на миг, обволакивая голову, словно облако из живого остывшего дыма, как пылинки, что играют в солнечных столбах; красивый эпитет нашел он для этих столбов — «густопыльные».
— Дай руку поцелую я тебе, — донеслось до него. И он отозвался:
— Вытру сначала, у нее трупный запах.[60] Или нет, не словами Лира, а словами леди Макбет? Никакие ароматы Аравии не отобьют этого запаха у этой маленькой ручки.[61] Или строкой из Джона Китса: «Когда рука, мой теплый писарь, в могиле будет тлеть»?[62] Или вспомнить строки, еще более обескураживающие:
Артур прочитал ему это жуткое восьмистишие в их спаленке в Сомерсби, когда они лежали на своих белых постелях, а вокруг висел мрак и в окно несмело пробивалась луна.
«Стоит жить, — воскликнул восторженно Артур, — если пишешь такие стихи, когда смерть уже заглядывает в глаза! Как благородно выразил поэт свое презрение ей!»
В поэме, посвященной Артуру, он создал свой образ мертвых рук. И гордился им: безжизненные руки обрели обманчивую жизнь:
56
Джон Китс. Ода соловью. Пер. Е. Витковского.
57
Пистис София (греч. pistis — вера, sophia — мудрость), согласно учению гностиков (I–V вв. н. э.), — божество, которое Верховный Бог породил последним. Из запретного желания Софии познать Творца родился злой бог, демиург, создавший нашу вселенную.
58
Пер. Е. Витковского.
59
Исх., 1.3, 21.
60
Уильям Шекспир. Король Лир. Пер. Б. Пастернака.
61
Уильям Шекспир. Макбет. Пер. Б. Пастернака.
62
Строка из поэмы Джона Китса «Падение Гипериона» (1819). Пер. В. Потаповой.
63
Джон Китс. Падение Гипериона. Пер. В Потаповой.