Белое море, полюбившееся с той поры навек! Камни словно висят в прозрачном, до белизны, воздухе, и не поймешь, где начинается небо: по всему окоему серебряные пряди, как на старой, промытой до синя парче, и тишина!
А как жаловали их свои насельники и холопы, принимали с поклонами, угощали от души. В тесовой, выскобленной горнице — чистые полотенца, пироги кругом стола, в братинах репница — репный квас, уха из красной рыбы…
А еще прежде, когда плыли в Неноксу, и кормчий, стройный, просторный в плечах молодой мужик, слегка подшучивал над закуражившимся, вполпьяна, мужичонкой, как потом поднял Марфу на руки, ступая в воду в высоких, под пах, броднях из шкуры морского зверя, и так легко поднял ее, что почуяла ничего ему эта ноша! И так удобно, неопасно оказалось на этих руках, что на миг закружилась голова — море Белое! Снес, поставил, так же легко, бережно, будто птицу или дитя держал у груди. И глазом не повел: что великая боярыня новгородская, что своя поморская жонка — так же выносят из лодей на руках… Море Белое, серебряной парчой затканное, ясень несказанная! В Неноксе, над морем, поставила Марфа церковь святому Николе, шатром чешуйчатым таявшую в чистом небе. А потом, уже после смерти мужа, посылала городских мастеров иконного письма подписать иконостас для той церкви. Отдарила красоту красотой.
Где-то теперь тот мужик?
Олимпиада, Олимпиша, Пиша по-домашнему, старая служанка Марфина, кинулась, захлопотала: ожидала боярыню с красного крыльца.
— Не мельтешись, старая! — остановила ее Марфа. — Байна готова?
— Готова, государыня моя!
— Девку пошли со мной какую, Опросю хоть. Да накажи Проньше, любо Нестерке Грачу, пущай ступени покрепит по тому ходу. Пимен когда будет?
— Ввечеру.
— Добро.
Ну, кажись, все. Можно походить и в байну!
Баня была высокая, светлая. Полок, с приступками и подголовьем, кленовый скобленый, изжелта-белый. Сажу с подволоки только что обшаркали девки, и пар стоял вольный, без горечи, густой, пропитанный настоем пахучих трав: богородской травы, шалфея и мяты.
Марфа раздевалась не торопясь, предвкушая удовольствие. Сенная девка, Опросинья, помогала снимать тяжелый саян, кинулась, бестолково, разувать.
«Цего суетитце?» — недовольно покосилась боярыня. Кабы раньше улыбалась, то теперь принахмурилась, но и преж и теперь лицо Марфы было строго-спокойно, только чуть дрогнула бровь, — может, просто от усилия развязать завязки повойника, — чуть дрогнула бровь, но девка тотчас испуганно утупила глаза долу.
Оставшись в сорочке, Марфа расплела косы, повела полной шеей, рассыпала волосы по плечам — густые еще! Опустила сорочку. Нежась, отдыхая, постояла нагая. Огрузнела, конечно, а не стыд еще и посмотреть!
Некому теперь. Год назад и Василий Степаныч умер… Что-то нынче опять стала почасту его вспоминать. Прижмурилась, представила молодого Ивана Своеземцева, его медленно расцветающую улыбку. Мог бы быть сыном!
Робковат… Ну, за другими тянется. Отец был не такой! Марфа разомкнула яхонтовое ожерелье, поморщилась уже открыто на девку, что замоталась, запуталась в рубахе, опоздав разоболочиться — эка нерасторопная! Зачем и взяла с собой! Уже не ожидая, отворила дверь и через высокий порожек, пригнувшись, вступила первой в жар бани, словно в горячее молоко.
Париться Борецкая любила. Иной раз и двух девок брала парить, в два веника. Отдыхала телом и мыслям давала отдых. Потому не сразу и поняла, что содеялось, когда девка стала валиться, оползать, ткнулась лицом в распаренный бок боярыни.
— Ты цего? Аль больна цем?
(«Вот дура, баню порушила!») Девка жалко глядела снизу, силясь сдержать тошноту. И девка-то с виду здоровая, в теле, живот-то не тощой… Постой-ко! Соскочив с полка, Марфа властно развела девячьи ноги, прикрикнув, ощупала, как щупала огулявшихся овец во всей важской боярщине. Людей по первости было мало, все приходилось делать самой. Девка и глядела точно овца, жалобно-покорно…
Так и есть! Пото она и разоболокалась мешкотно. Вот бы на кого не подумать!
— Кто? — спросила-приказала. («Оженить нать, пока не поздно!») — Ди-ми-и-трий… — в рыданиях выдавила девка.
— Кто? Какой?!
— Митрий Исаковиць, — повторила та совсем тихо и затряслась мелко.
Марфа отправилась к полку. Справившись с сердцем, черпнула холодной воды, обтерла лицо. Вот беда, так беда! Дмитрий… Короб (вспомнила свата). Капа знает ли? Срам!.. Выдохнула, наконец:
— На Двину пошлю, нынце ж!
Девка завыла протяжно, подползла, охватив, стала целовать ноги:
— Смилуйся, Марфа Ивановна, родненькая, золотая, государыня светлая!
— Пусти! («Так же, поди, Дмитрию ноги целовала!») Ладно, не скули, в Березовец пошлю, любо в Кострицу — будешь тамо белье ткать, портна!
Девка замолкла. Всю ее колотила дрожь. Немое трепещущее горе ледышкой, а в уме: все ж таки не на Двину, все ж таки Дмитрий Исакович может приехать…
— На, ополоснись холодянкой, да бери веник! — строго приказала Марфа.
Домывалась не спеша, но уже не было безмысленного покоя и банной неги. Про себя последними словами ругала то девку, то Дмитрия, то Капитолину — тоже жена! Не столь намылась, сколь расстроилась вконец.
Пиша, увидя непривычно злое после бани красное лицо госпожи, не сразу и в толк взяла, услышав приказ про Опросинью. Чем не угодила? Да чтоб за малый грех какой посылать — того за Марфой Ивановной не водилось! Али что другое? Приглядевшись к девке, когда увела к себе, начала догадываться.
Выспросила.
— Непраздна я! — повинилась Опросинья. — От Митрия Исаковиця… — И съежилась, увидя, как построжело лицо у Олимпиады Тимофеевны.
— Ты, глупая, молци о том! — сорвавшимся голосом прикрикнула та на девку.
— Не смей никому сказать! И я о том не слыхала, помни! И помолись Богородице, что в Кострицу посылают, не куды дальше! Сиди пока тут, у меня, замкну я тебя для верности. Хошь, повались, отдохни пока…
И Пиша неожиданно всхлипнула.
Марфа все не могла прийти в себя. Утирала лицо тонким домашним полотном. По полотну вспоминала Демида. Пущай и примет девку! Накажу, чтоб языки-то не чесали больше. Нать было на Двину послать! Ну уж, слова не переменю…
Сердце сильно билось, и лицо все вновь и вновь становилось влажным.
Обед прошел молча. Дмитрий отсутствовал. Федор осекся, взглянув на мать. Олена, та попробовала было рассмеяться, — не знала после, как и усидеть за столом. Оба видели, что мать закипает, и терялись в догадках.
Гроза, отравившая и дичь, и пироги с севрюгой, и хрусткие иноземные сладости, так и не разразилась. Обед окончился в тяжелом молчании. Только уходя, Марфа жестко бросила:
— Дмитрия, — приедет, — ко мне!
Брат с сестрой удивленно переглянулись, Федор вопросительно, Олена сделала круглые глаза: не знаю, мол, ничего! Оба вместе поглядели на золовку. Но Капа только надменно повела плечами да вздернула нос — ваши дела, сами и разбирайте! Федор лишь по уходе матери вспомнил, что он взрослый мужик, женат, ожидает первенца, и насупился. Пошел строжить слуг, сердце срывать.
Дмитрий приехал от плотничан взбудораженный, горячий — эдакое дело начинало поворачиваться в руках! Весь Новгород — шутка! В плечах словно силы прибыло. Прошел к матери с одной мыслью давишней, о деньгах.
Марфа сидела, откинувшись в резном кресле, с лицом как осенняя ночь, так что Дмитрий осекся было.
— Сказывай преже, с чем пришел! — приказала она сыну. Помедлив, указала на лавку:
— Садись! — Все же мужик, не парень, на ногах держать не след.
Выслушала молча, не прерывая. Долго молчала потом, все так же мрачно глядя на старшего сына. Сказала, наконец, тяжело, глухо:
— Опросинью я в Кострицу отправляю. До ночи увезут. Хорош!
Дмитрий вскочил бешено:
— Где она?!
И — уперся взглядом в мрачные глаза матери. Тишина повисла, как топор. Сын первый отвел глаза, отступил, передернул плечами:
— Быль молодцу не укор!