— «Отчина князей великих Великий Новгород и все мужи новгородские, и отцы, и деды, и прадеды их, и пращуры, никогда же неотступны были от своих господ, а имя их, великих государей князей, держали на себе честно и грозно».
Московские писцы явно не обременяли себя доказательствами, прямо утверждая то, что им было нужно.
— Лжа! — снова не выдержал Богдан.
Марфа только глазом на него повела. Чтец продолжал:
— «А нынеча новгородские мужи, ради последнего сего времени ту старину всю по грехам забыли, а того дела господарского по земле ничего не исправили, а пошлин не отдают, а которых земель и вод с суда по старине отступились князю великому, да те земли опять за себя поимали, и людей к целованью приводили на новгородское имя, а на двор великого князя на Городище с большого веча присылали многих людей, а наместника его да и посла великого князя лаяли и бесчествовали, да и Городище заяли, и людей перебили и переимали и в город сводили и мучили, а с рубежов с новгородских отчине великого князя и его братьи молодшей отчинам и их людям многу пакость чинили новгородцы, грубячи тем великому князю…»
Слушатели зашевелились, кое-кто мрачно усмехнулся. Берденев сказал жестко:
— Не диво так деять, коли оны наше своим считают!
Марфа снова только молча кивнула замолчавшему было чтецу.
— «Они же, люди новгородские, гордостию и грубостию рассвирепевше, взыскаша себе латынского держателя государем, и князя себе у него же взяша в Великий Новгород, киевского князя Михаила Олександровича, чиняще тем грубость великому князю, да такое же прелестью латынскою увязнувше в сетях диавола, многоглавого зверя, ловца человеком и гордого убийцу душам неправедных…»
Марфа, доселе слушавшая молча, наконец не выдержала:
— Чать Михайло князь православной! — сказала и тут же подторопила замнувшегося духовника:
— Ну что ты, читай!
Тот жалко поглядел на Марфу и, втянув голову в плечи, затрудненно продолжил:
— «Той бо прелестник дьявол вниде у них в злохитреву жену, в Марфу Исакову Борецкого, и та, окаянная, сплетеся лукавыми речьми с королем литовским, да по его слову хотя пойти замуж за литовского же пана, за королева, а мыслячи привести его к себе, в Великий Новгород, да с ним хотячи владети от короля всею новгородскою землею…»
Лицо Марфы окаменело. Так! Значит, на Москвы и сплетками, что не всякой голь кабацкой на торгу со похмелья повторит, и тем не брезгуют!
Бояре прятали глаза. Кому стыдно, а кто, поди, и рад — пусть прячут!
Она сумеет им всем и каждому в особину взглянуть в лицо! На чтеца жалко было смотреть, он все ниже и ниже опускал голову. Офонас завозился было не прекратить ли? Глянул, смолчал.
— «Да тою своею окаянною мыслью начала прельщати весь народ православный. Великий Новгород, хотячи их отвести от великого князя, а к королю приступити. И того ради оскалилась на благочестие, якоже оная львица древняя, Езавель».
— Иезавель?! — резко переспросила Борецкая.
— Иезавель… — пробормотал чтец и начал было дрожащими руками свертывать грамоту.
— Читай! — грозно потребовала она.
— «Такоже и другая подобная ей бесовная Иродья, жена Филиппа царя, о беззаконьи обличена бывши Крестителем господним, и того ради, окаянная, обольстила своего царя…»
Марфе вдруг стало смешно, гнев почти прошел:
— Колькой год по муже живу, благодаря Бога, блудницей еще никто не назывывал! — громко возразила она прежним своим переливчатым, вкусным голосом, и лица стариков тоже тронули облегченные улыбки.
— «К сим же и Евдоксия, царица, — продолжал чтец, немного ободрившись, — свое зло наказуя, великого всемирного светильника, Иоанна Златоустого, патриарха царствующего града с престола согна».
Чтец сам приодержался, вопросительно посмотрев на госпожу. Борецкая презрительно улыбалась:
— Ну! Всех в одно место склал. Далилы не хватат!
Духовник опустил очи в грамоту:
— «Такожде и Далила окаянная…»
Тут и многие фыркнули — как угадала! Офонас, любуясь, глядел на Марфу, довольно поглаживал толстыми старческими руками в коричневых пятнах золотое навершие трости. Передолила-таки!
И верно — передолила. Дальнейшее чтение о том, что «окаянная Марфа», своею прелестью «хотячи весь город прельстити и к латынству приложити», обличения Пимена, которого тоже, несколько запоздало, сравнивали с древлесущими отступниками веры, походя браня митрополита Исидора и его ученика Григория, шло под веселый гул и перешептыванья. Вслед за Борецкой и все стали находить многоглаголивое московское послание забавным, и уже дружно смеялись, когда, вновь возвратившись к Марфе, сочинитель назвал ее «злой аспидой».
Долго еще длилось чтение, с новыми хулами, угрозами и увещеваниями.
Наконец, чтец смолкл, утирая пот с чела.
Наступило неловкое молчание. Борецкая пошевелила плечами, словно муху отогнала:
— Пишут, что воду льют. Тьфу! И писать не умеют на Москвы. Того боле впусте словеса тратят! Поди, не сам и писал, кто составлял-то? Гусев?
— Скорее, Брадатый! — отозвался Богдан.
— Ну. Вода и вода. Черква-то завалилась у его? Успенска? Бают, намешали жидко, не клеевит раствор! Теперича какого немца выищет, а то фрязина. Те ужо слепят ему! Ничего толком делать не умеют на Москвы, все-то у них жидко: и рубль московский жиже нашего, и словеса ихние…
Только власть густа! А что, мужики, — повысила голос Марфа, — будто я, баба, храбрее вас?! На Москвы в чести, у царя самого! Царем-то себя еще не называт Иван? Называет уж? Ну! Чти теперь нашу грамоту, новгородску!
Слышали, мужики, знаете, а снова чти! Да не скажет завтра никто, что в латынскую веру волоку!
Грамоту выслушали молча.
— Вот! На всей воле новгородской, — заключила Борецкая. — Как с Мстиславом, как с Михайлой Тверским, как с прежнима князьямы заключали!
Не все, однако, так гладко прошло на Совете господ, как хотела того Марфа Борецкая… «Словеса», читанные накануне, уже не произвели впечатления. Но зато Феофил уперся-таки на своем, с провизгом, во что бы то ни стало требуя мира с Москвой. Он сидел, вцепившись в ручки кресла, поджавшись, брызжа слюной и прикрывая глаза от страха — маленький разозленный хорек, — и не уступал. В конце концов договорную грамоту пришлось изменить, введя, в угоду Феофилу, слова об умирении королем Казимиром Новгорода с великим Московским князем и плате за таковое «умирение», а также сочинить особый наказ послам — просили бы Казимира стать посредником в заключении мира между Новгородской республикой и великим князем Иваном.
Новые разногласия начались, когда дошло дело до утверждения грамоты.
Для договоров такого значения требовались подписи всех кончанских представителей, бояр и житьих. То есть сейчас нужны были семь боярских подписей. Но если уже и прежде было сомнительно, подпишут ли все старейшие договор с королем, то теперь, когда члены Совета нагляделись на Феофила, собрать их подписи стало и совсем невозможно. Началось с того, что Иван Лукинич отказался подписываться наотрез, мотивируя тем же, чем и раньше, скорым окончанием срока своего степенного посадничества. Своеземцев сказал, что он и мог бы подписать, но Славна стоит на своем, требует ждать веча, и его личная подпись в этих условиях силы не имеет. Феофилат завилял, а за ним и Лука Федоров. Яков Короб, глядючи на них, уклонился тоже. Совет зашел в тупик, и дело спас лишь Офонас Остафьич Груз, предложив, чтобы подписывали не старейшие, а члены посольства от концов.
Он первым поставил свою подпись, и она, с грехом пополам, могла сойти за подписи от обеих прусских концов, Людина и Загородья, тем паче что степенным на следующее полугодие уже почти наметили брата Офонаса, Тимофея Остафьича. За Неревский конец грамоту подписал Дмитрий Борецкий, за Плотницкий — зять Овина, Иван Кузьмин, даже не посадник, а сын посаднич (впрочем, место ему должно было открыться вот-вот: у Ивана умирал отец).
Славляне держались своего прежнего решения, но поскольку степенным тысяцким должен был стать славенский боярин, рыжий Василий Максимов, то он и подписал грамоту, разом и за степенного тысяцкого и за свой Славенский конец.