— те за всех отвечают. В высоком терему прожила век, не видать было!
Гром грянул в январе. Великий князь вызывал новгородцев на суд к себе, в Москву. Всех — и того, кто не дождался разбора своих дел в тот приезд великого князя, и тех, чьи жалобы были поданы Городецкому наместнику и еще не рассмотрены. Вызывал истцов и ответчиков, и не только мелких людей, но и бояр великих — самого Захария Овина, Василия Никифорова Пенкова, Ивана Кузьмина. Такого еще не бывало. Многие и не верили даже.
Судиться у себя, в Новгороде, — это была святая святых граждан вольного города. Без разорительных дорожных расходов, без исправы московской, где обдерут и правого и виноватого, где попасть в яму — хуже, чем умереть. У себя в затворе сидеть — не в пример легче! Все из дому передадут лишний кус, да и сунут стражнику, чтоб не прижимал очень, дома и стены помога!
Захария Овин не любил рискованных дел. В его ненависти к Борецким, давнишней, прочной, было, кроме идущего из старины родового соперничества, кроме кончанской вражды и юношеских воспоминаний о погроме неревлянами дядиного терема (то же теперь и им устроили — поделом!), в этой давней ненависти было и постоянное раздражение на то, как неоправданно и, с его точки зрения, зря Борецкие лезли на рожон. Потеряв старшего сына, Марфа не изменилась. Это сбивало его с толку.
Овин понимал других через самого себя. От Олфера Гагина он отобрал четыре обжи хорошей земли под городом. Олфер сумел нажаловаться Московскому князю. Он и сам бы на месте Олфера поступил так же. Теперь приходилось судиться о той земле перед князем. Раскаянья он не чувствовал, разумеется. Земля есть земля — не зевай! Новгородское управление дотоль было хорошо, по мнению Захарии, доколь устраивало его самого. Он нравом пошел скорей в дядю, чем в отца, тот-то был и в Совете среди старейших, имел вкус и к власти, и к заботам городским. Овин же сторонился дел посадничьих. Раз только ездил послом в Москву с Ионою и с Иваном Лукиничем, да и то больше помалкивал, предоставляя Лукиничу вести посольское дело. Хозяйство — это он понимал. Не лез на Двину: «За чертом нужно с Москвой тягатьце! Свои волостки тута, их и обиходь!» Новины припахивал каждый год, да и прикупал, да и так прибирал к рукам немало, где только можно. И росла Овинова волость! Хоть и не размахивался, как Борецкие, а имел не меньше Марфиного. Во всем Новгороде один Богдан Есипов был богаче его. За то и уважал Захария Богдана, из-за него согласился и просить за поиманных — не за Федьку же, Марфиного дурня!
В рисковые дела Овин пихал других. Что получится, а там уже видно будет! Ругал зятя за бегство с борони, а сам послал на Шелонь брата вместо себя. И с королем Казимиром ждал: а вдруг выгорит дело? Тогда — мой зять в Литву ездил! Наша семья напереди!
И вот когда пришла главная труднота! Нынче самого пихают наперед — и не отпереться, и переждать нельзя, и прикрыться некем. Его, его! Захарию Григорьевича Овина князь Иван зовет в Москву на суд.
«От Рюрика того не знали!» — ворчал Овин.
Верно, от Рюрика! Как стоит Новгород — суд был у себя. Преже еще с наводкой придешь, кликни — вся улица за тебя. Высуди не по-твоему! Утеснил Иван. Умен. Не откажешь. Служат ему московские-то бояра. Вельяминовы, Оболенские, Кошкины. По струне ходят. Весной, вон, тверские бояра поехали на Москву, в службу. Охо-хо-хо! На Низ ведь пошлют. На татар. Его, Захарию. Или сына — тоже не легче… А волости отоймут — легче станет?! К Марфе Борецкой припишут во товарищи! Уж коли в самом Новгороде хватать стали, дак окончилась воля новгородская. Ну, а поедет он сейчас… Да еще как тут повернется? Шалым делом и голову снимут! И ехать нельзя, и не ехать нельзя. Обсудить нать, хош со своими, плотничанами. Ну, а скажут: не езди? А после, как на Шелони, в кусты? Надо ехать!
Решил твердо, а стало не легче от того. В гридне кончанской собрались все: и зять, мокрой курицей, и Яков Федоров, и Кузьма, брат, с сыном Василием, Михайло Берденев, тоже с сыном, житьи, почитай, ото всех улиц, с Гришкой Арзубьевым — в отца кочеток! Семьей бы собраться, ближним, одним боярам — куды ни шло. Ну, а тут колгота пошла враз: «Ты поедешь, дорогу протопчешь, а иным как?» Иным! У иных свои головы на плечах небось.
Обдумать еще, мол, надобно. Не сдержался:
— Думать что? Думать легко, коли не тебе позвы пришли!
Яков (он-то чего взъелся!) крикнул:
— Иуда!
Захарий тяжело встал, утвердился на ногах, на сапогах тимовых, на красных каблуках с серебряными подковками, как кабан, окруженный псами, повел головой, тяжко глянул на Якова, стал опоясываться. Борода вздрагивала от бешенства. Глухо сказал:
— Еду к Москвы, ко князю.
— Иуда! — повторил Григорий Арзубьев из толпы житьих.
Захария, покраснев шеей, прорычал:
— Кто из вас не Иуда?! И кто Христос, его же предаю есмь?!
— Родину предаешь, Искариот! — ответил Григорий.
— Вы, что ль, родина? Осрамились на Шелони, воины! — Уже от дверей Овин оборотился и предрек:
— Уеду — за мной побежите вослед!
Захария был осторожен, но не труслив. Прижатый в угол, лез, как медведь, вперед, напролом. Его не остановили.
Возок Овина выкатился из Рогатицких ворот и влился в череду просителей и ответчиков, что тоже тянулись в Москву, по приказу великого князя. И внове было, и чудно, что с подлым народом наравне ехать приходит.
Потертые колымаги, сани, возки, в разномастных упряжках, в грошовой сбруе.
Волоклись за сотни верст вдовы, обиженные родичами, чернецы и черницы мелких монастырей, житьи, купчишки, ремесленники, коих тогда сгоняли на Городец и нынче опять понадобились Ивану для какой-то своей надобности.
Захария, не обманываясь, чуял, что весь этот народец лишь личина, а что под нею? А под нею он — Захария! Овин нарочно обгонял обозы, чтобы оказаться впереди и не мешаться с прочею дрянью.
Почин Захарии сломил и других. Василий Никифоров Пенков погодя поехал тоже. Поехал за ним, как и предсказывал Овин, Иван Кузьмин. Теперь уже торопились обогнать друг друга.
У Василия Никифорова перед отъездом был трудный разговор с сыном Иваном. Впервые отец избегал смотреть ему в глаза. Сам думал с болью, что, вот, всегда был героем, дрался на Двине в первых рядах рати, четырежды смерть висела над головой, и вдруг — как трус, как предатель… Высказав самое трудное, посмотрел украдкой, ища укора в сыновьем взгляде, и не встретил. Иван глядел на отца и сам скорбно, потерянно. Вдруг Василий Никифоров понял, что и сын боится, боится, может, еще больше его самого этой давящей многолетней угрозы.
— Не осуждаешь?
— Нет, отец. Головы спасем. Да землю… Ничего уже не спасти боле!
Не таким был Иван Пенков шесть лет назад, когда еще живы были Дмитрий Борецкий с Селезневым! Отец с сыном обнялись крепко, и поехал воевода новгородский на позор, на поругание, на суд в Москву — вольный боярин вольного города, никому не кланявшегося с самых первых, изначальных времен.
Захария не ошибался. Не из-за четырех гагинских обжей земли звали его в Москву! И когда показались в серебряных от инея перелесках и путанице дорог сбегающие с мягких склонов деревни, что густели с каждой верстой, вытягиваясь рядами изб вдоль зимника, прерываясь все реже, они начинали превращаться в улицу, и вдали, над лесом, уже забрезжил белокаменный Детинец Московский, Кремль по-ихнему (язык сломаешь! У псковичей Кром, дак как-то и выговорить легше! Овин любил все круглое, крепкое, чтобы и дорого, да просто, — и в словах тоже), он плотнее запахнулся в бобровую шубу (шуба седых бобров — поищи такую на Москвы!), пошевелил ногами в медвежьей полости
— затекли от долгого пути — и невесело усмехнулся:
— Плетутьце тамо! На суд… Нужны… Я нужен!
И оттого, что нужен именно он, стало не то что веселее (поди, знай, чего потребуют), а крепче как-то.
Пока устраивались на монастырском подворьи, размещали припас, возы, коней, слуг — Овин приехал с небольшим обозом, меньше хоть зависеть от московлян, — пили и ели с пути, подъехал московский пристав. Захария был зван к великому князю назавтра, о-полден. Долго не держат, тоже то ли к хорошу, то ли к худу!