Очевидно, на некоем уровне реальности, существовал единственный порядок действительно произошедших событий.
Но наблюдатель не мог быть объективным.
Он определенно не мог, стоящий с глупым видом, униженный и злой. Он мог видеть историю лишь со своей собственной точки зрения, точки зрения жертвы.
В "Расемоне" самой сомнительной оказалась в итоге недоказуемая история жертвы.
Итак, поскольку ничего лучше сделать он не мог, а смотреть глазами жертвы сил тоже больше не было, он пытался вообразить себя с точки зрения своих мучителей. По сути дела, это было легко. Он нашел, что может понять детей – в конце концов, он однажды стоял на их месте – и он обнаружил с некоторым изумлением, что от этого большая часть его гнева на них улетучивается.
Старшие студенты – другое дело. На их месте он не бывал. Когда он стал старше, он просто игнорировал "истуканов" на плацу. Они ему были неинтересны. Тем труднее было ему вообразить, какой толк студенту академии, у которого есть занятия и получше, упражняться в насмешках над беспомощным соучеником.
Конечно, ему не приходилось пользоваться одним лишь воображением. Он по крупицам собирал их поверхностные мысли, мысли их друзей. Маленькие картинки Расемона просеивались и по кусочкам составляли биографии.
Поначалу было трудно, потому что он сопротивлялся пониманию – он, скорее, презирал бы их – но, познав раз несомненно простую истину, он быстро проникся ее духом.
Фатима Кристобан, например, та, что насмехалась над ним так жестоко третьего дня, была "поздней" и не проявляла свое пси до тринадцати лет. Выросши как нормал, она скучала по миру обычных людей, ей было неуютно в академии и глубоко противны все, кто рос в звеньях, особенно в Первом.
Однажды Бретт и другие проходили мимо и помахали ему. Фатима была тут – как раз мазала его губной помадой – и заметила их. Ее сжатые губы идеально соответствовали внезапному всплеску гнева в ее мыслях.
Нет, не только его ненавидела Фатима.
Джеффер Повиллес. Он хотел бы иметь мужество сделать то, что сделал Эл. С другой стороны, он знал, что у него кишка тонка, и если он не может, то не имеет права на существование тот, кому удалось.
Джири Белден. Ему нравилась беспомощность. Это уменьшало его собственное ощущение беспомощности.
Простая истина заключалась в том, что в дураках оставались они. Все, что они проделывали, каждое оскорбление, было просто новой деталью в мозаике Эла, новым инструментом, которым он мог их анализировать.
Однажды проанализированное, ничто не могло оставаться столь же угрожающим. Они стали для него жертвами; но не от его руки, а от их же собственных. Он обладал силой познать их, и это, определенно, была огромнейшая сила.
Вечером уроки Бея продолжились. Это не были уроки, какие он получал раньше. Бей преподносил их в виде фильма, или притчи, или поэмы, или картины. Многозначительность выбора часто ускользала от Эла на день или больше. Но в итоге каждый кусочек был как кривое зеркало, отражающее какую-то его собственную мысль, мысль, влекущую выводы, к которым он бы никогда не пришел самостоятельно и с которыми иногда не был согласен. Он спорил с Джойсом, Ницше, Хайнлайном, Вольтером, де Картом, Блейком. Бей определенно питал любовь к великим мыслителям прошлого. Он и с Беем спорил тоже.
Это был причудливый способ учиться. Он наполнял его странным волнением. Он также начал понимать, как применить это. Кое-какие вещи, которые он уже изучил, стали приобретать определенную осмысленность.
На десятый день своего наказания он увидел приближающуюся к нему девушку, ее темные, коротко стриженые волосы, подпрыгивающие в такт ее стремительным шагам. С виду она, должно быть, была его лет. Она была красивой, но не совсем в общепринятом роде – у нее был большой рот, ее глаза чернели при ярком солнце. Он стал прикидывать ее биографию, и тут понял, что на самом деле она вовсе не направлялась к нему, а лишь шла своей дорогой.
А это было плохо. Он собирался разобраться в ней. Может быть – он усилил контроль, касаясь ее поверхностных мыслей, по-настоящему не сканируя. Она казалась глубоко задумавшейся, и, вероятно, не заметит очень легкого…
Она встала, скорее резко, и ее взгляд стрельнул в него. Блоки все закрыли. Она задумчиво покачала головой.
Ну, ее внимание он во всяком случае привлек. Он ощутил, что краснеет от смущения и посетовал, что не может контролировать свое тело так, как контролирует сознание. Она подошла к нему почти прогуливаясь.
Теперь она что-то затевала, или хотела, чтобы он так подумал. Она была стройная, с длинными руками цвета меди. Ее взгляд был настойчиво прикован к нему. Он мимолетно подумал о кобре, подползающей к добыче. Ее губы слегка дрогнули. Он попытался поставить себя на ее место, увидеть сцену ее глазами, но не преуспел.
Она вступила к нему на постамент, наклонила голову в одну сторону, в другую, и тут он заметил, что они одного роста. Теперь он мог почувствовать ее запах, с ароматом какого-то цветка.
Она поцеловала его в губы. Дважды. Во второй раз она взяла его нижнюю губу в свои и растянула ее, так что чувственный контакт продлился. Его колени тут же подогнулись. Ее глаза опасно сверкнули, и затем она резко засмеялась. Она пошла прочь, все еще смеясь. Ему потребовалась вся до последней капли сила воли, чтобы не обернуться и не последовать за ней.
Биография? Его сознание было пусто. Об этой девушке он не знал ни черта, кроме – в ней был огонь, горение, едва прикрытое кожей.
Знать бы больше.
Но она не показалась на другой день, и в следующие четыре. Но показался Бей, на четырнадцатый день. Он перешел лужайку, заговорщически улыбнулся и сказал:
– Ваше время вышло, м-р Бестер. Можете оживать.
– Спасибо, сэр, – он неловко помялся. – Сэр?
– Да?
– Спасибо за все.
– Всегда пожалуйста, м-р Бестер. В добрый час, – он заложил руки за спину и направился прочь.
– Сэр? – снова сказал Эл.
– Да, м-р Бестер?
– Я бы хотел узнать – могли бы мы – э… иногда поговорить? Друг с другом?
– Конечно, м-р Бестер. Почему бы нам не встретиться в моем офисе завтра, часов в шесть?
– Спасибо, сэр.
– Идите, м-р Бестер. Вам следует нагнать кое-что. Четырнадцать дней определенно задержали вас, а до экзаменов всего месяц.
– Я буду стараться, сэр.
– Уверен, что так. До завтра.
Глава 8
Эл предвкушал свои встречи с Сандовалом Беем. Он никогда не знал, что собирается сказать старший, но это почти всегда было что-то интересное, открывающее перспективы, о которых он и не помышлял. Мысли Бея обладали массой, инерцией – они были телами в движении. Иногда они входили в мозг Эла пулевыми очередями, иногда крадущимися ворами, но они всегда, казалось, приходились к месту.
Ему нравился кабинет Бея, с его ароматом кофе и сигарного дыма, стеллажи забитые книгами – некоторые с потрескавшимися корешками, некоторые такие новые, что он еще мог почуять запах типографии. Ему нравилась гравюра Гогена с ее большеглазыми волами и дремучими джунглями. Ему нравилось тонкое барочное взаимодействие Баха или Телемана, которое подчеркивало большинство из бесед, или – время от времени – неожиданные дни, когда вместо этого был Вагнер или – в исключительном случае – бурные диссонансы Стравинского.
– Это вызвало беспорядки, когда впервые было исполнено в Париже, знаешь ли, – пробормотал Бей в тот день. Он был немного странен, подавлен – и притом как-то более взвинчен, чем обычно. Позже Эл обнаружил, что Бей был вынужден убить Беглеца в то утро.
Он любопытствовал насчет Бея – он желал знать все о нем, но принимал вещи по мере их выявления, смакуя мелкие детали и крупные черты по мере составления целостного портрета.
Он не заглядывал в официальное досье Бея и даже не искал публикаций о нем. Большая часть жизни Эла проносилась как свист ветра, в сумасшедших усилиях победить в том состязании или пройти этот тест, но его время с Беем было "глазом бури", местом долгой, глубокой передышки. Он не хотел портить этого рассматриванием Бея с другой стороны.