Все сходится, как в лучших детективных романах, да мне-то что за дело? Вот попу должно быть до этого дело, он стоит ближе к трагедии и, безусловно, что-то знает. Знает, но молчит, более того, когда речь заходит об убийстве, старается перевести разговор на другую тему. Как раз это молчание и подозрительно. Однако, если поп молчит, с какой стати мне вмешиваться в чужие дела? Богомольца и так оправдали, он в моих вердиктах не нуждается. Что же касается доктора, его можно спокойно предоставить собственной совести, рано или поздно она превратит его жизнь в ад, а не превратит, так и черт с ним. Я готов оставить его в покое, лишь бы он от меня отвязался.

Доктор не показывался с тех пор, как поп нас покинул и лорум временно прекратился. В конце недели на почту заглянул нотариус. От него мы узнали, что монсиньор вынашивает наполеоновские планы: он решил завести фабрику по производству ковров и уже арендовал у Андраша Тота хлев под это дело.

— Вот это славно, — улыбнулся я, — уж не Андраш ли будет руководить предприятием? А Мари Малярша могла бы рисовать образцы.

— Это тебе, братец, не шутки. Он уж и меморандум правительству сочиняет, чтоб завезло к нам каракулевых овец и киргизских ткачих. Доказывает по статистическим таблицам, что это — лучший способ исправить положение с валютой, такого, мол, даже министр финансов не придумает, хоть он лопни. Совсем свихнулся братец.

Тут нотариус тоже рассмеялся, одна только Андялка погрустнела.

— Бедный папочка доктор, как мне его жалко!

— Да ну его к черту, — с горечью пробормотал нотариус. — Старому человеку — как ни убивай время — все едино, пока с копыт не слетишь. Вот кого жалко, так это молодых людей вроде юного Бенкоци: и жизни-то не нюхали, а уж тратят ее неизвестно на что. Целую неделю торчит у еврея Якоба и учится играть на волынке.

— Juventus ventus[129], — вступился я за юношу. — Быть может, ребенок влюблен.

Я подмигнул Андялке, имея в виду мадемуазель Бимбике Коня. Нам, мол, есть о чем порассказать, не так ли? Однако меня тут же поставили на место: моя маленькая сообщница ответила мне взглядом василиска. Глаза ее посерели, как озеро перед штормом, а брови изогнулись, как две маленькие змейки. Я явно сделал какую-то глупость. Быть может, не следовало напоминать ей о нашей общей тайне? Согласен, это было не совсем красиво с моей стороны, ведь, срывая марку с письма помощника нотариуса, она хотела помочь мне. Но ведь на следующий день она наверняка наклеила на ее место другую; вовсе необязательно целую неделю играть на волынке, если твой предмет получит письмо днем позже. Но что, если я рассердил Андялку не этим, а подмигиванием как таковым? Боюсь, мне это не особенно к лицу, я ведь очень давно не практиковался. Кажется, в последний раз я подмигивал еще студентом одной медичке, с которой мы вместе сдавали коллоквиум по ботанике, но она посоветовала мне перестать, потому что musculus orbicularis[130] у меня недостаточно развит, а в этом случае никогда не будешь подмигивать как следует. (Интересно, что у филологов глазной мускул вообще развит хуже, чем у медиков, а лучше всего он развит у юристов. Интересно также, что первым на это обращает внимание археолог.)

Я не знал покоя до тех самых пор, пока не прокрался под предлогом поиска спичек в спальню и не испробовал свой musculus orbicularis перед туалетным зеркалом. Слава тебе господи, я не был смешон, когда подмигивал, я бы даже сказал, что это шло к моему бурбонскому носу. Никогда нельзя роптать на судьбу! В последние дни мой бурбонский нос доставил мне массу неприятностей, он плохо сочетался с моей славянской физиономией, а уж если от дисгармонии никуда не денешься, я предпочел бы, чтобы причиной ее был греческий нос. А вот теперь я убедился, что для изящного подмигивания необходим как раз бурбонский нос. И наоборот: представьте себе подмигивающим, к примеру, фидиевского Юпитера. Весь Олимпу лопнул бы со смеху!

Когда я кончил упражняться в подмигивании, нотариус уже ушел, а Андялка приветливо болтала с доктором, просунувшим в окошко голову и какое-то деловое письмо. Ага, это, должно быть, тот самый меморандум, из-за которого министру финансов будут сниться кошмары. Ему приснится, будто все национальное собрание пляшет у него на животе, и у каждого депутата — голова каракулевого барана. Я вежливо поздоровался с доктором: как ни странно, он не вызывал у меня ни малейшего отвращения, хоть я и разоблачил в нем убийцу, более того, я его в какой-то мере зауважал. (Смотри Ахилла Сигеле: «Престиж в преступления». Это было лет двадцать назад в «Будапешти семле»[131].)

— Рад вас видеть, господин доктор, — я повторил свое приветствие погромче, полагая, что в первый раз он не расслышал моих тихих слов.

Уж на этот-то раз он, безусловно, расслышал, поскольку обернулся, поднес к глазу монокль, оглядел меня с ног до головы, после чего отвернулся, интересуясь мною не более, чем какой-нибудь дохлой пиявкой, и продолжал беседовать с Андялкой.

Человек я чрезвычайно чувствительный, меня и перышком можно ударить так, что будет болеть годами, но по мне этого не скажешь. Если меня обижает тот, кого я люблю, то зачем мне, спрашивается, портить ему настроение взглядом, полным упрека, зачем лишать его радости, которую испытываешь всегда, когда есть на ком сорвать злость? А уж с чужими людьми и вовсе незачем ссориться, они пришли ниоткуда и уйдут в никуда, мы с ними вроде колючих каштанов: зацепились походя друг за дружку и расцепились. А у бедняги доктора колючки не только снаружи, но и внутри, так стоит ли мне его царапать?

Я взял стул, сел и стал слушать беседу об искусстве киргизских ткачих, не переставая удивляться Андялке, даже с этим дикарем умевшей обходиться так, что он становился похож на человека. Эта девушка все равно что статуя Святой Марии в Галамбоше: кто бы ни пришел ей поклониться, будь то ребенок или табунщик, всякого она выше ровно на пядь.

Я внимал Андялке, пожирая ее взглядом, но слова доктора заставили меня очнуться от моих мечтаний:

— Знаете, Ангела, в киргизской деревне нипочем не потерпели бы, чтобы кто-нибудь выдавал себя за ученого, а сам нарушал покой крестьянских семей.

Я вскочил и встал прямо перед ним. Черт возьми, этот конский каштан вцепился в меня совсем не случайно. Это очень злобный каштан, он нарочно вцепился в меня, чтобы изуродовать перед лицом той, что всего на свете для меня дороже. Сейчас я отправлю его ко всем чертям, которые его сюда и принесли.

— Господин доктор, — голос мой звучал скорее хрипло, нежели твердо, как мне бы того хотелось, — не лучше ли поговорить о том, кто убил художника?

— С удовольствием, милорд, всему свое время, — он холодно блеснул на меня моноклем. — Пока же скажу вам, что во всем мире лишь я один могу назвать имя убийцы.

— А что, если я и без вас его знаю? — я посмотрел на него так пронзительно, что даже побледнел. Зато его наглое спокойствие обличало законченного злодея.

— Этого мало, эксцеленца. У меня есть доказательства.

— У меня тоже! — я понемногу переходил на визг. Андялка дрожала и глядела на меня с мольбою и испугом. Бедняжка, разумеется, понятия не имела о том, с какой стати два оленя-ветерана собрались обломать друг другу рога.

Доктору она, видимо, тоже послала умоляющий взгляд, так как он послушно склонил перед нею свой череп, схватил полотняный шлем и полупрезрительно-полулюбезно вонзил в меня последний томагавк.

— Хладнокровие, только хладнокровие, дели хаджи!

В Киргизии я не бывал, но все-таки мне известно, что турецкое «дели» — то же самое, что венгерское «дили» — «блаженный», что, в свою очередь, обозначает отнюдь не благочестивого паломника-рыцаря, а деревенского дурачка. Полагаю, никто не осудит меня за то, что и во мне проснулся бес, заставивший сказать; неслыханную грубость:

вернуться

129

Юность — что ветер (лат.).

вернуться

130

Глазной мускул (лат.).

вернуться

131

«Будапешти семле» («Будапештское обозрение») — литературный и научный журнал.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: