— Сто раз тебе говорила: коли так — прыгну в Тису! — на этот раз она завизжала, как кнут в воздухе.

Андялкиного ответа я не расслышал, но ее плачущий голосок терзал мою душу, как заунывное пение скрипки.

Не знаю, как поступил бы другой на моем месте, лично я решительно не понимал, что мне делать: открыть дверь или сбежать? Некоторое время я прислушивался, но на почте внезапно стало тихо — как отрезало. Должно быть, они услыхали мои шаги; теперь входить было никак нельзя: они наверняка смутились бы, да и я тоже. Я отошел от почты на цыпочках и на цыпочках же прокрался домой, точно вор.

Добравшись до своей комнаты, я принялся шарить по столу в поисках спичек и наткнулся на какой-то холодный предмет. Секунду спустя — снова что-то круглое и холодное. Я ощупал таинственный предмет: гладкий, мягкий, скользкий. Спотыкаясь, побрел я на кухню, зажег свечу и вернулся в комнату: стол был завален дохлыми лягушками. Кто-то выразил мне свое уважение, забросив их в открытое окно. Пожалуй, мне и вправду пора убираться из этой деревни, пока меня не постигла участь Турбока.

К тому же внезапно разыгралась буря с градом; потом она улеглась, а мне все мерещился стук в оконное стекло. Я совал голову под подушку, закрывал лицо носовым платком — все без толку. Как же быть, черт возьми? Раньше, когда меня одолевала бессонница, я занимался решением проблемы: что бы я делал, если бы у меня был миллион форинтов. После пятидесяти тысяч я, как правило, засыпал, так как не знал, куда девать остальные, и в итоге оставлял всю сумму Венгерской академии наук. (Сразу видно истинного мецената.) Однако сегодня и это не помогало. Что такое миллион форинтов по цюрихскому курсу? Если бы он у меня был, я бы тут же вручил его матушке Полинг, лишь бы она не бросалась в Тису, и мне бы сразу понадобился второй миллион: Андялке на приданое. Жене бедного венгерского романиста придется этим удовлетвориться. Кроме того, надо будет найти квартиру побольше, заказать кровати — еще пара миллионов.

Посреди этих серьезных размышлений, где-то на пятьдесят пятом миллионе, я заснул и проснулся от стука в окно. Все еще идет град?

Это был не град, в окно мое стучала белая лилия, покоившаяся в лилейно-белой Андялкиной ручке.

— Как не стыдно, лежебока короля Матяша! — серебряным колокольчиком прозвенел голосок.

Никогда в жизни я быстро не одевался, а тут в течение трех минут из меня вышел натуральный Оскар Уайльд перед Редингом[135], только галстук, разумеется, был повязан гораздо хуже.

Небо прояснилось, лишь кое-где плавали клочья черного знамени ночной бури, от Андялкиной вчерашней депрессии тоже не осталось и следа, если не считать некоторой бледности. Глаза у нее были живые и веселые, лишь раз в них мелькнула тревога — когда она спросила, прикоснувшись лилией к моему плечу:

— А где это мы вчера вечером пропадали? Матушка ждала вас с ужином до полуночи и очень ворчала, что прождала напрасно.

(Что да, то да, ворчание я тоже слышал! Не столько ворчание, сколько рычание. Однако этой девушке даже откровенная ложь к лицу! Если она станет моей женой, мы сможем разыгрывать друг друга хоть каждый день! Дай-ка попробую, обычно у меня хорошо выходит.)

Удалось и правда на славу, если учесть, что не упражнялся я довольно долго. Больше десяти лет, с тех пор как был влюблен в последний раз.

— Я очень устал, дорогая, да и поздно было, не хотелось вам мешать. Я так боялся, что вы не можете заснуть. — (Что ж, последнее, по крайней мере, было правдой.)

— О, я прекрасно спала и даже видела сон. Представьте, мне приснилось, будто я — белая лилия и стою в красной вазе на алтаре девы Марии в нашей церкви.

Очаровательный сон; я тут же решил отныне полюбить белые лилии. До сих пор это был единственный не любимый мною цветок. Невинный вид в сочетании с опьяняющим запахом нельзя простить даже женщине — не то что цветку! Лилия среди цветов — то же, что голубка среди птиц: никто не умеет так коварно симулировать чистоту, как она.

Решительно этот день был днем открытий. Я открыл для себя не только тот факт, что лилия как никакой другой цветок достойна любви, но и то, что пригоревшее молоко может оказаться очень славным блюдом, если его подносят молочно-белые ручки. Ответственность за подгорание молока лежала на матушке Полинг; я сделал пару глотков и поспешно сказал: надо же, совсем забыл, я ведь уже завтракал дома. Вот пожалуйста, только начни лгать, а там уж пойдет как по маслу.

Пойти-то пошло, да ничего не вышло. Андялка энергично стукнула кулаком по столу.

— Неправда! Юли пришла к нотариусу за молоком как раз, когда я уходила. Господин председатель хочет похудеть, чтоб выглядеть еще моложе. Ну вот что! Давайте-ка быстренько выпьем молочко! Молочко хорошее, с сахаром! — Она поднесла мне ко рту стакан.

Меня тошнит от одного вида сладкого теплого молока, на месте правительства я бы отбирал у женщин, кладущих в молоко сахар, избирательные права. (Это было бы то самое мероприятие, которое даже оппозиция встретила бы на «ура».) Однако окажись в стакане аква-тофана[136] — разве я не выхлебал бы ее до последней капли? Я готов был закусить стаканом, если бы Андялка того пожелала.

Третье мое открытие состояло в том, что аристократы больше годятся в батраки, чем плебеи. Когда я пришел на Семихолмье, три ямы были уже засыпаны, а земля разровнена. Признание мое получило выражение в сигарах.

Четвертое открытие — но нет, оно было слишком знаменательно, тут необходима отдельная глава.

Глянув вниз с холма, я увидел, что из кукурузных зарослей меня приветствует малыш Бенкоци. Свеженький, чистенький, хорошенький, можно подумать, не он заливал целую неделю за воротник. Держался он смиренно — словно был не помощником нотариуса, а помощником музейного сторожа.

— Простите, что я вам докучаю, — сказал он, — я еще вчера собирался к вам зайти.

— Ну да, насколько мне известно, вы не смогли обнаружить дверной ручки, — вонзил я жало. Меня бесил его галстук, завязанный безукоризненно, как у банковского служащего-стажера.

Легкая краска на его щеках показала, что мне удалось его уязвить, но в целом юноша остался спокоен.

— Это входит в круг вопросов, которые я хотел бы конфиденциально обсудить с вами, господин председатель.

— Присаживайтесь, — я расстелил свой носовой платок на разрытой кротами земле, а сам, как хозяин, уселся на черную сумку. — Чем могу быть полезен?

— Я очень несчастлив, сударь, неудивительно, что время от времени мне приходится искать забвения в вине. — (Он говорил совсем как герой романа и отбрасывал черную прядь со лба таким романтическим жестом, что я не мог не испытывать к нему симпатии). — Весь мир издевается надо мною. — (Тут мне пришлось Потупить глаза. Весь мир: поп, нотариус, доктор. И ни один из них не поиздевался над тобою так, как мы с моей маленькой сообщницей!) — А почему? Потому что я — поэт. И вот я спрашиваю вас: неужто это такой непростительный грех?

— Да нет, я бы не сказал, — ответил я снисходительно. — В конце концов, поэт — тоже божья тварь. В молодости я и сам был немного поэтом.

— Я так и думал, господин председатель, — он схватил меня за руку. — Хоть вы и стали таким солидным, можно сказать, пожилым господином — (Ах, мошенник!), — все-таки что-то поэтическое в вас осталось. Мы, поэты, всегда узнаем друг друга по глазам, несмотря на разницу в возрасте и в общественном положении, я бы сказал, на нас лежит особая печать.

— Это верно, — кивнул я. Малый говорил чистую правду: все поэты — люди в большей или меньшей степени клейменые. А я и забыл поставить это самое клеймо в главе, ему посвященной! Как только приду домой, непременно наверстаю упущенное.

— Вот, например, сейчас, господин председатель, вы смотрите на меня с такой добротой, что я возьму на себя смелость этим воспользоваться.

вернуться

135

Уайльд был привлечен к суду по обвинению в безнравственности, отбыл два года заключения в Редингской тюрьме. В 1898 г. написана «Баллада Редингской тюрьмы».

вернуться

136

Яд, не имеющий цвета и запаха (лат. — ит.).


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: