С этими словами он вытащил на свет божий лист очередной тутовой статистики. Лиловые чернила проступали сквозь бумагу: строчки были слишком коротки для статистических данных и слишком тесно жались друг к дружке. Матерь божия, да это стихи!

— Я вообще-то драматург, но до сих пор меня всегда и везде притесняли, хоть армейский театр сто второго полка и поставил две моих пьесы. Но то были юношеские опыты, я сам невысокого о них мнения. С тех пор я написал еще две драмы синтетического жанра, одну из них я послал на конкурс в Академию — они не сочли нужным хотя бы меня похвалить, а вторую прислал обратно Совет театрального искусства. — (Эге, да малец, пожалуй, и вправду талантлив!) — Но меня молчать не заставишь, я буду без устали стучаться в ворота славы, и в конце концов им придется распахнуться передо мною.

— И правильно сделаете, друг мой! Пирамида Хеопса тоже не один день строилась.

— Великолепно, — щеки его заалели от радости, — я тоже как-то привел эту фразу, хоть и по другому поводу. — (Знаю, глупыш. Здесь, у меня в сумке, — твой черновик, который ты выронил из регистрационной книги. Вероятно, поэтому сидеть на этой сумке так же неудобно, как на пирамиде Хеопса.) — Но сейчас речь не об этом, а об одном лирическом опыте. Это для меня, с позволения сказать, даже важнее, чем драмы. Я люблю одну девушку.

— Знаю, — проговорил я, чудом не назвав имени Бимбике Коня.

— Это как? — глаза у него округлились от удивления.

— Я хочу сказать, что не могу представить себе молодого поэта, который не был бы влюблен в какую-нибудь девицу.

— К сожалению, не все так понятливы. У девушки есть мать, женщина с каменным сердцем, она запретила нам видеть друг друга. Прозаическая натура, дальше банок с помидорами не видит.

Сказано это было с убийственной иронией — я от души повеселился.

— Не беда, лишь бы девушка ваша могла воспарять душою следом за вами!

— Боюсь, что материнская тирания оттолкнула ее от меня. А ведь совсем недавно мы клялись друг другу в вечной верности при свете предутренней звезды, — сообщил поэт с горькой улыбкой.

— Пардон, друг мой, вам известна хоть одна звезда кроме этой? — перебил я.

— Нет, сударь, — он посмотрел на меня удивленно.

Ну разумеется, вот они, эти молодые недотепы. Клянутся блуждающей звездой, которая может не появляться неделями. Клясться нужно полярной звездой, которая вечно торчит в одной и той же точке небесной сферы. Вот моя Андялка это уже понимает!

— Пожалуйста, продолжайте. Я спросил просто так.

— Я написал стихи, хочу проверить, любит она меня еще или нет. Пошлю их ей; если все еще любит, значит, нет такой силы на свете, что могла бы нас разлучить, я унесу ее, как ветер уносит лепесток розы, как лев уносит нежную газель! А если нет — э-э, да что говорить. Словом, вся моя жизнь поставлена на карту этих стихов. Могу ли я просить вашего беспристрастного суда, господин председатель?

— Пожалуйста, я слушаю.

Стишки были из рук вон, зато юноша, читая их, был хорош, как Аполлон. Ну и твердокаменная же девица эта Бимбике Коня, если может перед ним устоять. Разумеется, господину Бенкоци я этого сказать не мог, как, впрочем, и того, что стишки его хромают на обе ноги.

— Очень красивые стихи, и награда наверняка не замедлит.

— Вы думаете? — юноша просиял. — Значит, пойдет?

— Как же! Только позвольте мне указать вам кое-что. Тут в третьей строке, сказано: «Как ты мне как-то поклялась». Если читать это вслух, получится самое настоящее заикание. Так оставить нельзя.

— И правда, а я и не заметил. Тогда я лучше напишу: «По клятве данной по твоей».

— Это еще хуже, этого она попросту не поймет. Напишите просто: «Ты обещала мне…» Нет, это слишком плоско, да и ямб не тот. «Ты слово мне дала!» Да, вот так, это и поэтичнее, и ритмичнее.

— Факт!

— А вот тут нужно поменять целую строчку. «Коль слух твой потрясут красивые слова». Дитя мое, поэты так не пишут. Надо написать так: «Пускай прекрасных слов бряцают шпоры звонко».

— Да, спасибо. — Ребенок взглянул на меня с большим уважением и написал поверх зачеркнутой строки новую.

— А это что еще такое? «Молчит мой рот и жаждет поцелуя». Напишите-ка: «И нем язык пылающих страстей».

Иными словами, давным-давно мною забытая кошечка лирики вновь показала коготочки. Из восьми строк третьей строфы осталось две. К четвертой строфе избиение младенцев увлекло меня настолько, что я перечеркнул пятую, шестую и седьмую разом и написал все заново. После чего приписал к ним восьмую, которой стихотворение и завершилось. Последние четыре строчки звучали так:

К тебе прильнул седою головой,
И сердце вновь как прежде запылало,
Я ныне пью глоток последний свой
Из юности хрустального бокала.

— Но… но… прошу прощения, — запинаясь, проговорил ребенок, — ведь у меня голова не седая.

— Да, да, конечно, — я разом очнулся. — Это просто один из вариантов. Разумеется, нужно написать «младою».

— И звучит так куда лучше, — нахально заявил мальчишка и с довольным видом сунул в карман, быть может, единственное приличное стихотворение, которое я написал за всю свою жизнь, — в этих стихах пылали последние лучи заходящего солнца и плавал вечерний лебедь, покачиваясь и напевая тихую песню надвигающейся тьме. — Я, господин председатель, никогда не забуду вашей доброты.

Он потряс мою руку, словно рычаг водокачки, я с улыбкой заверил его: мол, пустяки, не стоит благодарности, всегда к вашим услугам, только пусть все это останется между нами, и тут он спросил:

— А ведь то, что я написал, совсем недурно для первого опыта, не правда ли? Ведь основной тон, собственно говоря, остался прежним.

— Как же, как же, — я похлопал его по плечу. — А теперь позвольте мне спросить вас кое о чем. Что, эта девица в самом деле так хороша собой?

— Господин председатель, — он развел руками с такой невероятной гордостью, что жест этот стоил целой библиотеки лирической поэзии, — другой такой нету от Добердо до самой Березины. У нее такие глаза, такие глаза — вот хоть выколи один из них, она все равно будет красивее, чем другие девушки с двумя.

Образ был не столько поэтический, сколько гусарский, однако не без некоторой выразительной силы. Глядя мальчишке вслед, я испытывал скорее жалость, нежели зависть; он галопировал с бешеной скоростью, унося в кармане стих, — можно было предположить, что не пройдет и часа, как он будет сидеть на почте и перерисовывать свое достояние на министерскую бумагу новым пером и наилиловейшими чернилами.

Конечно, у юности есть свои преимущества, но все это — не более чем весенние иллюзии. Сколько мути, слякоти и грязи приходится на один цветок фиалки! Весь мир словно засыпан мотыльковой пыльцой, а посмотришь под микроскопом, и выяснится, что самая распрекрасная пыльца бесцветна, а вся ослепительная роскошь — всего-навсего результат интерференции. Сердцебиение из-за всякой взметнувшейся юбки и желание умереть, когда истекает срок векселя, вечное раскачивание между беспричинной радостью и напрасной грустью, бессонные ночи, а днем — головная боль и зевота, сплошные вопли да стоны — вот вам и вся молодость. Никаких тебе истинных ценностей, никакого равновесия, полная неспособность к трезвой оценке людей и положений. Все равно что купание воробьев в дорожной пыли, этакая шумная возня; то ли дело — величественный полет орла, бесстрастно взирающего на людскую суету из своего прохладного далека.

Впрочем, одну вещь приходится признать даже с высоты моего зрелого возраста: галстуки у этих воробушков завязаны лучше. Ну да ладно, если мне доведется еще раз обучать юного Бенкоци поэтическому мастерству, потребую взамен урока по завязыванию галстуков.

27 июля. По католическому календарю — день Святого Панталеона-великомученика, более ничем не примечателен. По моему же календарю это — геджра, начало нового летоисчисления. В этот день я впервые поцеловал Андялку. Причем произошло это на глазах у господа бога. (Правда, и дьявол был тут как тут.)


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: