Мама запаляет лампу (значит нынче давали в лавке керосин), в боковушке сумерки раздвигаются, становится празднично и светло. Крашеный потолок над головою маревит, зыбится, как замрелая под ледком водица; отчего-то, не падая на пол, над головою плавают рыбки-костяхи, шевелятся водоросли, бегает, суча ножками, жук-плавунец. Лохматая тень от моей головы елозит по полу, отчего-то заныривает в угол за маминой кроватью и там замирает под табуреткой, на которой стоит таз для умывания. Значит я малость призаснул, как уличный псишко, прямо на пороге.
Но не долго нам баловаться коньками. Скоро запуржит, заметелит, света белого не видать, да порою падет погода с морозцем ядреным, с ветром-хиусом с океана, что до костей продерет, как ножом-клепиком, коим скоблят от сала тюленьи шкуры. Окна в ледяной броне, отбирающей из комнаты остатки дневного света; ино продышишь в накипи омуток, вглядишься одним глазом, и при виде снежных вихорей, змеею встающих в небо, так вдруг запотягивает на волю. Да не сыщется, братцы мои, на всем белом свете такой веревки, чтобы надежно привязать тебя к стулу.
Как сейчас помню: высунешь нос на улку, будто псишко, сожмешься в корчужку, нос упрячешь в варежку, рот – в шарф, дышишь натужно и от пара подбородок намокреет, а ресницы толсто оденутся в куржак. Люди тащатся середкой улицы, как привидения, их заметает на ходу; снежные хвосты облизывают спины, путаются в полах пальто и шубняков, на плечах и шапках сугробы, ноги в катанцах и бурках заплетаются в бродной санной колее, и такой человеченко, почти глухой и незрячий, так и норовит ткнуться носом в забой и утонуть в нем. Потопчешься так, выглядывая в заметели закадычного дружка, и не найдя его, – нырь обратно в свой угол; и таким благословенным, проникающим в каждую телесную волоть, вдруг покажется домашнее тепло. «Бр-р!», – вздрогнув, переберешь плечами и невольно вспомнится приговорка: «В такую погоду добрый хозяин и собаку со двора не выпустит».
Нет, то воистину были русские зимы, когда от крещенского мороза, похожего на пушечную пальбу, изба садилась на все четыре угла и было так озорко сидеть дома в сумерках при свете коптилки, когда мать ещё на работе и не ведомо, вернется ли домой живою иль задерут дорогою леший и оголодавший волк. Снегу к январю наваливало по самую крышу, едва успевали отгребаться лопатой, и для нас, домашних, это была одна из хлопотных вседневных забот, – очищать мостки, крыльцо и заулок. Зимы были обжорны, бесконечны, обдирали русского человека, как липку, сколько ни наготовь впрок; пустели поленницы и лари, кадцы и туеса, полки в шкафах и погребице; немилостивой метлой подметало сусеки вчистую; брюхо, что пустой чугун, добра не помнит, сколько бы в него ни пихай. Живому живое, а если еще по лавкам четверо, – только есть подавай, и грузный чугун картошки в мундире, исходящей сладким паром, пустеет в какой-то миг.
Только нынче, наверное, на старости лет, когда душа стала понятлива к чужим страданиям, когда и самого поджимает со всех сторон, дошло до меня во всей истине, как трудно было маме поднимать нас, прожористых, сколько бесконечных ночей промучилась с мыслями о хлебе насущном, сколько слез исплакала в наволоку, сколько невольных проклятий насулено этой затрапезной неудачливой обыденке, круговорот которой ежедень творился вокруг ненасытного брюха. Наверное, мама так и прожила свой век в потаенном недоумении: за что же так немилостиво покарал её Господь? И оттого, что она не знала за собою тяжкого греха, не видела своей вины, – душу не отпускали обида и надсада, особенно утяжелявшие дни, делавшие жизнь беспросветной: дескать, все бабы вокруг живут, как куколки, и только ей досталось такое наказание. Хотя и в соседях были одни вдовицы, столько же детишек по лавкам, те же шти пустоварные на столе, да картоха с редькою, – но они в иной день, а особливо в праздник, и бражку пригубляли, и песню вели, а, завивая сплетенку, хохотали, как оглашенные, лупили на мир счастливые хмельные глаза. Я всегда завидовал этим женочонкам, их легкому характеру. И возвращаясь из гостей домой, видя её тоскливые глаза, невольно упрекал мать: «Мама, ну все же так жили, как и ты. Не ты одна страдала. Но только ты почему-то живешь, как трава под бревном. Ну, распрямись душою-то, улыбнись, посмотри вокруг себя другим, размягченным взглядом». – «Так да не так, – раздраженно отвечала мама, и глаза ее наливались скорой тоскливой слезою. – Ты ещё меня учить будешь. Вам никогда не понять, как трудно было поднимать вас... Это вам все на блюдечке поднесли. А пожили бы с моё! Ужас! – вскрикивала она с протягом, глядя в пространство покосившейся комнатенки розовыми от близкой слезы глазами. Я сразу прикусывал язык, жалея, что завел словесную волынку, ибо в комнате на несколько дней обязательно поселялось меж нами невразумление. Но было уже поздно...
К долгой зиме невольно приноравливались повадками и всем бытом, притерпевались телом, смирялись душою, понимая, что природу не обмануть, не провести вокруг пальца, да и вековечный опыт помогал вынести невзгодицу.
«По Сеньке шапка», – говаривали в подобных случаях. «Где гриб рожен, там и заморожен». «Своей родовы не выбирают, чужой земле не кланяются». «Где человек родился, там и сгодился». «Кому мясо кусками, а кому молоко шилом ясти». «Всякому по судьбине, да не всякому по горбине». Я уж и не знаю сейчас, какие присловья из народа, а какие в эту минуту сами из-под пера на бумагу выпали. Но смысл их один: Родину, братцы мои, не выбирают, она от Бога.
За ночь житьишко вымерзнет, в углах иней, у порога куржак, пар изо рта витою струей и, кажется, что сейчас превратится он в снег и выпадет порошею на мою постелю. Но так сладко, безмятежно спать-почивать в уютной норе, похожей на беличье гайно, зарывшись с головою в одеяльце, и никакие девки-знобеи и уличные колдуньи-мореи не отыщут щелку в твою укромину.
Мать не дает понежиться, подтыкивает да окрикивает, ей недоело каждый раз переступать через меня, творя вековечную обрядню. «Век бы из постели не вылезал, – невольно прижаливаешь себя, тянешь время, хотя лежать уже надоело. – И чего такую рань вставать? Такой долгий день впереди.»
На улице ещё не развиднелось. Иль морозные узоры на стеклах не пускают света? Печка потрескивает, погуживает яростным пламенем, выскакивая из дверки, на полу приплясывают огняные белки, дразнятся, подбираются к моим пяткам, хотят общелкать мои сладенькие мосолики. Заскворчала на сковороде картошка, в комнате запахло ествяным духом. Я невольно подбираю ноги в коленках, готовый к прыжку, глаза мои посверкивают, как у мышки-норушки при виде беспризорной хлебной корочки. Мать замечает мой взгляд, немилостиво сдергивает покровец. «Хватит, належался. Ешьте и ступайте с Геней за водой», – шепчет строго, боится разбудить маленького.
Вскакиваю. Пол ледяной, бегу к печуре за валенками. Сквозь рубашонку все тощее тельце туго обнимает стужею. Для близиру, чтобы лишний раз не гневить мать, плещу на лицо студеной водою, вернее, мокрым пальцем ковыряю в глазах. Какой это дурак придумал, что надо по утрам умываться и чистить зубы? Глупости все это, от нечего делать. Так можно все лицо истереть, дырьев наделать. Вон, медведь никогда не моется, а какой силы.
На столе покипливает самовар. Словно бы и не приключалось с ним беды; правда, краник слегка покривился и, как прежде, покапливает из него в подставленную черепушку. На камфорке красуется чайник со щербатым носиком. Ждет на сковороде жареная на маргуселине картошка. Я люблю намазать на ржаной ломоть маргуселина и посыпать сольцой. Жир со странным названием, приплывший в Мезень, говорят, из жарких стран, откуда-то с Африки; он рыхловат, вязок, видом смахивает на вазелин и имеет странный нездешний запашок. В магазине продавщица ковыряет маргуселин деревянной лопаткой из огромной бочки-сельдянки, стоящей в углу. Рядом стоит такая же бочка удивительно вкусного повидла, смахивающего на солидол.
Мама достает ситечком из самовара пару яиц. Соображаю, что за праздник? «Сегодня много понадобится воды», – объявляет мама и втаскивает в избу голубой ушат, насыпает из ведра просеенной золы, достает прихватками из «голландки» первый чугун и выливает в посудину, накрывает сверху пальтюхой. Мама наводит щелок, значит сегодня стирка, грандиозная суматоха на весь день.