«На, одевай. Да береги. Настираться на вас не могу, честное слово. Как трубочисты, всю грязь на себя собираете.»

Я натягиваю чистые штанишонки, побывавшие в родниковой воде и на морозе, они сейчас будто новые, – прохладные, ласковые на ощупь, так и льнут к телу. От них исходит особенный запах свежести. А мать тем временем разводит паровой утюг; надо гладить стопу «белого», – постельное белье, полотенца, ночные сорочки и носильные платьица, занавески на окна, шторы, подзоры, – весь сряд нашей норы, которая, стыдливо упрятав бедность, празднично принарядившись, вскоре неузнаваемо переменится, похорошеет, как засидевшаяся невеста на выданьи, которую вдруг высмотрели жениховы сваты из другой деревни, да неожиданно и нагрянули. Словно для того и затеяна была стирка, чтобы незваный гость, переступив порог, поразился убранству комнаты, невольно развел руками и ахнул: «Ну, Антонина Семеновна, как у тебя дома-то хорошо да богато». – «Чего нашли богатого? Не в грязи же зарастать. Не деньги и плочены, от своих рук».

Но ведь лицом-то расцветет на такую похвалу.

Казалось бы, братцы мои, ну зачем вспоминать этот унылый послевоенный быт, самые затрапезные, невзрачные картины его, которые не дают пищи ни уму ни сердцу и вроде бы ничему полезному не научают и ничего, кроме уныния, не откладывается в нашей памяти. Но через эту чересполосицу насущных забот, через то, как ты их исполняешь, насколько готов терпеливо нести на своих раменах уготованный судьбою крест, и открывается во всей полноте национальный характер.

Да, у наших родителей был крутой природный замес, они были слеплены из ячменного (житнего) теста грубого помола, из той нажористой «оржанухи», что не только жилы прочно ставит, но и душе не дает упасть.

А мы, увы, уже другие, «дижинные шаньги», растеклись душою и никак не можем собраться внутренне в «ествяный колоб», чтобы был внутри нас должный закал к терпению, а не терзал бесконечный изнурительный вопрос: «Для чего мы явились на белый свет?»

Нас нынешних постоянно терзает внутренний червь слабодушия и малодушия, мы легко впадаем в ересь уныния, нам все вокруг нехорошо да неладно, страшно да непереносимо, будто мы по ошибке из дворянской усадебки угодили в калашный ряд к худородным, из барского тарантаса пересели в крестьянскую телегу. И потому, недоуменно озираясь кругом на страсти-мордасти, все стонем да причитываем, нам все худо, несвычно, тяжело, вся жизнь кажется мерзкой и неурядливой, прописанной кому-то иному, но вдруг доставшейся по злому умыслу нам. А так тянет пожить «вполеготку да впотяготку», чтобы утром кофию в постелю, а вечером на бал; чтоб осенью скататься «до Парижу», а зимою, продлевая лето, до египетских мумий и Мертвого моря. Да и со всех сторон ежедень дуют в уши, дескать жизнь человеку дается один лишь раз и надо прогуляться по ней в свое удовольствие, всласть испить стоялых медов из полного ковша, чтобы после, спохватившись, не возрыдать в отчаянии по навсегда утекшим годам, что так мало ухватили веселья...

* * *

Где-нибудь в европах баня в диво; нам же, северянам, это «истязание» за радость. Точнее сказать: без бани – прямая смерть. И потому в одно время с избою, без промешки, рубили на задах усадьбы и мыленку. В бане не только размывались, но зачастую и дети рожались.

Банный день святой для каждого русского, а особенно для поморянина. В обозах и на долгих промыслах тело твое так зачужеет, закоростовеет, так истоскнутся жилы и каждый мосолик от стужи и житейского неустроя, кажется, и даже сердце само так иззябнет и свернется в груди в едва живую корчужку, что невольно душа взмолится по березовому венику и запросит его, как благословенного праздника. Едва переступив порог, даже дорожной поклажи не разобрав, позабыв об устали, о еде-питье, русский человек первым делом невольно в баню-то кинется, несмотря на недельный день. Уже знает, христовенький, носом чует по запашистому парку из дымницы и оконницы, что баенка готова.

Добрая хозяйка, поджидая благоверного с лесного ухожья иль с морского похода, как заведено исстари, загодя мыленку готовит, не скупясь на дрова. И не дай бог, если промахнется; муж на пороге, а у нее, простоволосой, не у шубы рукав, и если хозяин гроза характером, то достанется бабе перцу под хвост, чтобы впредь порядком вела дом. По случайной весточке от пешего-конного иль по сердечному наитию, жена накануне обязательно слегка протопит каменку, чтобы вдохнуть в баенку живого духа, а уж весь следующий день дым из бани коромыслом. Нагонит хозяину жару такого, что волосы на голове трещат. Мужик в студеных сенцах торопливо разоболокется, стоптав грязные исподники под ноги, да завязав уши овчинной шапки под бородою и насунув рукавицы, нырь скорее в парильню, где уже березовый веник в кадушке набряк, распустил оживелые листы. И сразу обдаст хозяина сухим жаром от макушки до пят, так что мурашки высыплют по всему телу; это стужа из костей вон. Почерпнет из бочки водицы ковш, плеснет на каменицу и давай охаживать замлелые телеса. Эх, лихой, однако, русский человек, нагоняя на себя такую добровольную пытку, что даже банный хозяйнушко, живущий под полатями, терпеливо ждущий мужичка с промысла, и тот от непосильного жара сморщится в печеную картошину и, не снеся такой насмешки, упрячет нос в пыльную куделю бороды, забьется в мышиную нору, да и заткнет её клоком паутины, чтобы лишнего не видеть, не слышать. Ибо вскоре брякнет дверь, появится в бане сама хозяйка в белой исподнице, сквозь сутемки едва различимая, и давай мужа своего привечать да угащивать веником, да после мылить и скоблить его уставшие мосолики, да обихаживать вехотьком. И какое сердце тут не встрепенется, не вздрогнет каждый уд? Ну, а дальше, пожалуй, и не стоит напрасно изводить чернил; дело известное, откуда и как дети на свет появляются.

У нас, вернее у бабушки, тоже была своя мыленка, торчала она в дальнем краю огорода возле болота. Неказистая внешне, вроде кушной изобки в тайболе, в какой живали прежде ямские конюха, наблюдавшие сменных лошадей, с крохотным оконцем в тетрадный лист, – баенка едва выказывала себя из снежного разлива сажными разводьями вокруг деревянной дымницы. Дорожку к бане обычно не расчищали лопатой, чтобы не тратить зря силы, а натаптывали глубоким, по пояс, корытом. После снегопада, попадая на помывку, даже взрослые пурхались, утопая по рассохи. Нам же, «робятёшкам», было особенно неловко брести, попадая в чужой след. Не удержишься на ножонках, да и бултых носом в сугроб, растопыря руки. Пока-то тебя выгребут. И смех, и грех; все рыло в снегу, когда выберешься из того плена.

Баня была маленькая, рублена из тонкомера, а с годами и вовсе скукожилась, съежилась, поехала крышею к болоту; подобное постоянно случается со старым человеком. Срубец был поставлен низко на еловые комельки. Веснами вода подтапливала, подходила под половицы и прыскала ледяной струйкой по ножонкам. К мыльне, как принято, прирублены крохотные сенцы (предбанник) со щелястым полом; черного пола не настилали, и потому от болотины тянуло сквозняками, а зимами углы обмерзали толстым куржаком, будто бараньей курчей, порог обрастал ледком, и оттого двери плохо закрывались. В узкий предбанник вмещалась лишь скамейка, раздеться даже одному было тесно, особенно взрослому, в двери поддувал ледяной хиус (ветер с полуночи). Чтобы хранить тепло и зря не переводить дрова на истопку, пороги нарубали высокие, потолки настилали низкие, а двери навешивали маленькие и потому входили в баню внагинку, каждый раз невольно кланяясь баннушке. Забывчивый человек иль гордоватый, кто привык голову высоко носить, обязательно прикладывался лбом к верхней колоде и набивал шишку. Но даже я, малорослый ребенок, затаскивая воду и дровишки, нередко забывал о коварстве любимой баенки, и потому со лба не слезала печать – синий рог, который со временем желтел, сходил на нет до нового «угощеньица». Когда гость стукался «головешкой» о притолоку, стесывая макушку, и невольно рычал от боли, то хозяева лишь добродушно посмеивались: «Ничего, до свадьбы зарастет. Всем доставалось. Это Бог науки тебе дает, чтобы не был ты ломоватый да гордоватый. Не забывай лишний раз поклониться баннушке да шапку сронить. Чай, не переломишься».


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: