Я ждал суда. У меня была уверенность, что у врага в результате моего поведения на допросах слишком мало данных о нашей организации, обо мне. Я понимал, что контрразведке не удалось полностью ликвидировать организацию, пресечь ее работу. И между тем я понимал, что, несмотря на все это, от суда ничего хорошего ждать нельзя. Его решение будет основываться на внутреннем убеждении контрразведчиков в моей причастности к организации; суд будет проводить линию белого террора.
И вот через два дня после встречи с Лелей меня неожиданно вызвали в контору тюрьмы. Здесь я впервые встретился со всеми товарищами, гражданскими и военными, по общему делу. Был здесь и предавший всех нас Горбань. Не было только Назукина. Он находился в тюремной больнице после избиений и пыток во время допросов.
Один из присутствовавших в конторе офицеров, представитель военно-судного ведомства, человек с длинным узким лицом в очках, зачитал предъявленное нам обвинение. Все мы обвинялись в принадлежности к большевистской партии, в организации вооруженного восстания и предавались военно-полевому суду.
Я почувствовал облегчение, да, облегчение. Пришла наконец-то определенность, которую я с тоской ожидал все эти долгие дни.
23 декабря 1919 года, я хорошо запомнил этот день, нас внезапно вывели во двор тюрьмы и объявили, что мы отправляемся в суд. Заковали попарно в кандалы и повели. Я был закован вместе с Назукиным.
Было раннее утро, темное, туманное. Мы шли, звеня кандалами, по пустынной улице. Усиленный конвой — две цепи пешей и конной стражи с каждой стороны — сопровождал нас.
Привели в здание городской комендатуры, где спустя два часа, при закрытых дверях, началось слушание нашего дела. Шло оно в плохо освещенной продолговатой комнате.
После нескольких формальных вопросов нас удалили, а затем допрашивали по одному. Допрашивали долго, надеясь, видимо, выудить то, что не удалось установить контрразведке. Но тщетно! Суд не получил ничего нового. Все говорили, что не знают друг друга. Только Горбань снова повторил, что знает всех, и сказал о работе каждого в организации. Горбань всячески старался заслужить снисхождение суда.
Потом нас снова привели в зал суда, и начался перекрестный допрос.
Председательствовал в суде полковник Волосевич. Его испитое, обрюзгшее лицо походило на морду бульдога. Он вел допрос и не как председатель суда, а как следователь контрразведки запугивал и угрожал.
В течение судебного следствия нас не изолировали друг от друга — суд даже не старался соблюсти правила ведения процесса. Стало ясно: он не возлагал на судебное следствие никаких надежд; наша судьба была предрешена.
Часов около восьми вечера следствие закончилось. Каждому из нас предоставили последнее слово, от которого все, за исключением Горбаня, отказались.
После окончания суда нас ввели в одну из комнат комендатуры, где мы пять томительных часов ожидали приговора. Когда нам с Назукиным удалось вместе выйти в уборную, он обнажил свою спину и показал ее мне: она вся была в ранах, кровоподтеках и синяках — какое-то кровавое месиво. Он рассказал о пытках, перенесенных им.
Назукин не только перенес их, он издевался над палачами.
И несмотря на то, что Назукина привели в суд не вполне оправившимся от пыток, он всячески подбадривал нас, поднимал наше настроение.
В эти часы ожидания, когда мы все не сомневались, что каждого ждет смертный приговор, присутствие Назукина с его исключительной силой духа вселяло в нас спокойствие и готовность мужественно встретить самое страшное. Бывший кузнец и матрос Черноморского флота, бывший народный комиссар просвещения Крыма в недолгий период существования Советской власти в 1918 году Назукин являлся одной из ярких личностей крымского подполья.
Наконец около двух часов ночи члены суда в полном составе появились в комнате, где нас держали. Выйдя на середину комнаты, под висячую лампу с металлическим абажуром, Волосевич зачитал приговор.
Назукина и военных — участников нашей организации — приговорили к смертной казни.
Исключение сделали для Горбаня, хотя он и служил военным писарем: ему дали пятнадцать лет каторжных работ. Предательством он сохранил себе жизнь. Однако ненадолго, спустя несколько месяцев его убили в тюрьме уголовники.
Остальных товарищей и меня приговорили к разным срокам каторжных работ. Я получил четырнадцать лет.
После оглашения приговора нам дали десятиминутное свидание с близкими.
И тут я увидел Лелю. Быстро откинув вуальку, она бросилась ко мне, взяла меня за руки. От нее пахло дорогими духами. Она заговорила жарким, лихорадочным шепотом:
— Послушайте, Иона, не падайте духом, усиленно подготавливается нападение на тюрьму. Вас вызволят. Поверьте! Я принимаю участие в подготовке вашего освобождения. Кроме того, собраны средства и подкуплено много лиц, в том числе и помощник начальника тюрьмы Филатов, для немедленного побега Назукина из тюрьмы. Ради бога не унывайте. Я говорю: не прощайте, а до свидания. Вы меня поняли: до свидания.
По дороге от здания комендатуры, где был суд, в тюрьму я, снова закованный в паре с Назукиным, рассказал ему о том, что передала мне Леля. Он принял это сообщение чрезвычайно скептически и посоветовал мне не обольщать себя надеждой.
В этой последней нашей беседе сказалась какая-то удивительная чуткость и тонкость его натуры. Он понял: мне чрезвычайно тяжело думать и сознавать, что через 24 часа его не станет, а я, осужденный на 14 лет каторжных работ, могу еще питать надежду на спасение и поэтому чувствую себя как бы виноватым перед ним. И Назукин по-своему „утешил“ меня:
— Не думай обо мне, не горюй. Не огорчайся, что ты получил только 14 лет. Можешь не сомневаться — тебя тоже расстреляют, и гораздо раньше, чем ты думаешь.
Я оценил это „утешение“ с большей благодарностью, чем если бы он посулил мне освобождение.
Когда нас привели в тюрьму, Назукина и других осужденных к расстрелу товарищей отвели в камеру смертников. Меня почему-то именно теперь, когда с нами было покончено, посадили в одиночку.
Сидя в ней, я все думал о смертниках и в особенности о Назукине. Теплилась все же надежда на освобождение, о котором говорила Леля. Но через день в мою камеру после утренней проверки вошел дежурный надзиратель; он сочувствовал нам и, закрыв за собой дверь, снял шапку, сказал:
— Сегодня ночью товарищей не стало. — Потом добавил: — Был я при расстреле. Назукин завязывать глаза отказался и крикнул: „Да здравствуют Советы!“ Сильный человек.
…Налет на тюрьму для нашего освобождения, увы, не состоялся. Как опасный преступник, я был переведен в симферопольскую тюрьму.
Шел май двадцатого года. Это было время, когда белым верховным правителем Крыма вместо Деникина стал Врангель. Он взял решительный курс на расправу с большевиками. Но вместе с тем белое командование под видом амнистии посылало заключенных в армию. Это касалось уголовников и политических, осужденных на маленькие сроки заключения.
И вот однажды меня вызвали на свидание.
Боже мой! Леля! Элегантная, красивая, улыбающаяся. Она шла мне навстречу. И снова, как тогда в Харькове в гостинице „Гранд отель“, я остро почувствовал: идет моя надежда, мое спасение. И так захотелось на волю!
— Иона, милый, и все-таки не зря, помните, после суда я сказала вам „до свидания“. Вот и увиделись. Я пришла получить ваше согласие на отправку в армию, а там мы устроим побег.
— Но ведь у меня большой срок, а таких не берут в армию, — заметил я.
— У меня есть весьма влиятельные связи, — сообщила Леля.
— Что ж, я согласен.
Через три дня у меня снова была моя добрая фея — Леля, и мы с ней обсудили план моего освобождения. Вернее, она говорила, а я слушал. Ничего другого я делать не мог. А план был такой.
Из тюрьмы меня совершенно официально вместе с другими амнистированными доставляют в управление воинского начальника для медицинского осмотра. Там я, как и все, буду принят доктором Востряковым. Он поможет мне выйти из помещения через черный ход прямо на улицу. Я увижу экипаж с поднятым верхом и веткой акации, прикрепленной к сиденью извозчика. Я должен ему сказать: „Федор, поехали!“ Он отвезет меня в нужный дом.