Наши нехитрые пожитки, собранные впопыхах, были готовы, и чиновнику бельгийской охранки, который явился арестовать нас, как подданных враждебной державы, не пришлось долго ждать.
По правде сказать, у нас с Ахимом установились уже широкие связи с местным населением и нам ничего бы не стоило заблаговременно скрыться. Но с той минуты, как над Гентом появился первый немецкий самолет, — это случилось сегодня, около пяти утра, — мы знали, что делать. Наше место было среди соотечественников. Это были политические эмигранты и те немцы — их оказалось порядочно, — которые прибыли в Бельгию по делам службы или по личной надобности. Всех их теперь безжалостно сорвала с места и сбила в кучу война. Ахим и я были только двумя каплями в бессмысленно бурлящем потоке, и все же мы дерзко пытались дать ему направление и цель.
Ахима я знал уже много лет. Он был одним из студентов-евреев, покинувших Германию в 1933 году. Образование он закончил в Брюсселе, а затем в качестве врача участвовал в войне в Испании. После поражения Республики мы вместе вернулись в Бельгию. И, пожалуй, к сказанному пришлось бы добавить совсем немного, одно — только в солнечный день ранней осени Ахима сразила пуля, — если бы в тот вечер дверь в зал, куда нас привели (там висел табачный дым и гудели голоса), не открылась еще раз. Вошел Эрвин Экнер, как он отрекомендовался позднее, долговязый парень, волочивший за собой тяжеленный чемодан. Он направился прямо к нам. «Гады, еврейские прихвостни!» — прошипел он сквозь зубы. Я посмотрел на него. Искусственная улыбка, холодная ненависть, притаившаяся в опущенных уголках рта, внезапно сверкнувшая в его серых глазах… Кивнув, в сторону полицейского, стоявшего у дверей, парень без спросу поставил между мной и Ахимом свой чемодан и сказал:
— А то нет?
Я молчал, ошеломленный тем пылом, с каким этот юнец, вряд ли достигший восемнадцати лет, развернул перед нами свой идейный багаж. Я отступил на шаг, стараясь, впрочем, не выпускать из поля зрения этого опасного субъекта, с такой непосредственностью поместившегося между нами, и только уголком глаза поглядел на Ахима. Ахим сидел как в столбняке, казалось, у него на секунду остановилось сердце, а быть может, бесчисленные биения пульса слились в единый сокрушающий удар.
— Что это значит? Что ты хочешь сказать? — растерянно пробормотал Ахим. Кожа на его лице внезапно обмякла, сморщилась, стала похожа на серый, помятый лоскут. И виною всему был этот парень!
— Я хочу сказать, — ответил новенький без обиняков, — что полицейские за дверью, которые угостили меня пинком в зад, — еврейские прихвостни, да, трижды окаянные прихвостни. Ну, ничего — наша армия скоро покажет этим овчаркам в мундирах где раки зимуют.
И парень обрушил на нас длинную речь, в которой доказывал на все лады, что евреи — существа, лишенные сердца, вместилище всех пороков и что они только для маскировки приняли человеческий облик. Выговорившись, он стал наводить порядок в своем чемодане. При этом он действовал как совершенно нормальный человек, который хочет отвоевать себе как можно больше места. Его умение прикидываться нормальным меня просто ошеломило. Он вставил ключ в никелированный замок чемодана и поднял крышку: стопка верхних рубашек, носки, платки — все в образцовом порядке. Несомненно, перед чемоданом стояло на коленях мыслящее и цивилизованное существо. Безуспешно проискав что-то с минуту, юнец в растерянности обратился к Ахиму:
— Я забыл сигареты.
Ахим тяжело перевел дыхание и ответил:
— Ладно, сейчас погляжу…
Он порылся у себя в кармане, достал портсигар и протянул юнцу сигарету. Мало того, он дал ему еще и прикурить — спички были мои.
Я не знал, как мне быть — молча наблюдать за поведением Ахима или высказать свое возмущение, — и тупо глядел на спину парня. Зеленый пуловер плотно обтягивал гибкие плечи и бедра, такие узкие, что я мог бы обхватить их ладонями. Парень прикрыл разрытое нутро чемодана, разгладил солому у себя под ногами и улегся поудобней.
— Первый раз закурил сегодня после всей этой заварухи.
В окна струился вечер.
Я глядел на Экнера: его лицо озарял медно-золотистый отблеск. Юнец был похож на упрямого жеребенка, который, фыркая, от любопытства переворачивает все вверх дном. «Иоганн, — думал я, — будь начеку, не давай себя одурачить. Ты только что видел его настоящую морду. Из парня воспитали пса, который кусает исподтишка. Он — истязатель, вроде того негодяя, который в 1933 году в штабе СА разбил тебе губы железной штангой. Ты выплюнул ему под ноги свои зубы, а он скорчил такую же озабоченную гримасу, как этот юнец, что растянулся сейчас на соломе и хмурит свой гладкий лоб. Не доверяй ему! Гляди в оба, Иоганн, не то как бы эта история не повторилась с тобою опять».
Экнер снова принялся рыться в своем чемодане. Он извлек из него картонную коробку, пахнувшую печеньем и шоколадом, и угостил Ахима. Мало того, он стал всех обносить сластями.
— Прибереги лучше для себя, — посоветовал ему Ахим, — тебе еще не раз придется лапу сосать.
Но парень вдруг расхохотался, беззаботно и звонко. Смех этот взметнулся фонтаном и, рассыпавшись брызгами, окропил лица лежавших рядом людей.
— Ну, это еще не беда — надо только крепче держаться друг друга, — сказал он.
«Не давай себя околпачить», — снова эхом отозвалось во мне. Но слова его брали меня за душу. Я поднялся, решив спастись бегством, и, спотыкаясь о вытянутые ноги, направился в зал. Однако возле Гроте я остановился. Гроте был на несколько лет моложе меня. Резчик по кости, вечный мечтатель, он отличался необыкновенной наблюдательностью.
— Только что один немец-жестянщик, — он живет в Бельгии уже не первый год, — пытался спекульнуть своим сыном, — сразу сказал Гроте. — Он заявил бельгийскому офицеру, что жена у него — бельгийка и потому никто не имеет права его арестовать. Тебе надо было видеть лицо офицера после этого заявления — ни дать ни взять желтая помятая тряпка. «Поди сюда, Вилли, — сказал жестянщик сыну, — подойди к господину офицеру, — покажи ему, какой ты молодец в свои семнадцать лет. Вот какие плечи! На каждом уместится полдюжины винтовок его величества короля. Скажи офицеру, что нельзя арестовать человека, чей сын готов отдать свою жизнь королю». — Глаза Гроте потемнели, — словно ему причинили боль. — Гнусная сделка, скажу я тебе.
Сумерки поглотили лица и шепот окружающих; вскоре завесили окна, и в зале вспыхнул свет. Шагая через чьи-то вещи и распростертые тела, я возвратился на свое место. Ахим и Экнер лежали голова к голове. Я опустился на подстилку. Экнер устроился между мной и Ахимом.
— Смотри-ка, — сказал он Ахиму, указывая на страницу иллюстрированного журнала, — вчера я получил его из дому, то есть от моей девушки.
Он ткнул пальцем в группу людей на снимке. Угрюмые, изможденные лица, глаза, опущенные вниз, будто сосредоточенно взирающие на плотно сжатые губы, Между ввалившимися щеками торчали носы, словно изготовившиеся к удару клювы. Головы у всех были обриты наголо.
— Евреи! — выпалил парень, протягивая Ахиму журнал.
— Знаю, знаю, — отмахнулся тот. — Чуть-чуть ретуши, к тому же все они много лет балансировали между гетто и пулей. Не удивительно, что лицо человека отражает и то, что он уже пережил, и то, что ему еще предстоит пережить.
Ахим на секунду прикрыл рукой глаза, потом опять улыбнулся вымученной улыбкой — казалось, судорога свела неподатливые мышцы его лица.
— Биберман, о котором я тебе еще расскажу, выглядел иначе, — продолжал пояснять гонец. — Ведь по внешнему виду их сразу не распознаешь, но стоит мне оказаться рядом с евреем, как я слышу предостерегающий голос крови. — И он развел руками. — Вначале я этого не понимал. Но начальник нашего конструкторского бюро… — Экнер покраснел. — Словом, я стою здесь, а там, на другом краю ничейной земли, — еврей.
Ахим закинул голову. Резкий свет лампы падал прямо на его застывшее в напряжении лицо. Я затаил дыхание. Сейчас Ахим положит конец этой дурацкой болтовне и мы избавимся от парня.