А солнце безмятежно сияло среди голубого неба, пригревало крыши и голые ветки неподвижных тополей. И по двору уже пошел разочарованный говорок: никакого затмения не будет, это все ученые зря выдумывают.
— Пойдем к тебе, — сказала Лизка Соне. — Ты будешь рисовать, а мы будем смотреть.
— Или в мячик у вас в сенях поиграем, — предложила Оля. — Какое-то еще затмение!
Она скривила свои маленькие красные губы и сморщила вымазанный сажей нос. Соня согласилась идти играть в сени, тем более что этот задира, сухопарый Коська со скуки начал озорничать — бегать по грязи, стараясь обрызгать девчонок.
Но в природе уже что-то происходило. Наступила странная тишина, потянуло холодком, и словно сумерки начали заволакивать двор. Куры вдруг испуганно закричали, полетели по двору и начали прятаться в сараях. Где-то у Подтягина завыла собака. Отовсюду выбежал народ — с верхних этажей, из подвалов. Даже полуслепой портной, Сенькин отец, вышел и стоял, подняв кверху бороденку и прижимая к глазам закопченное стекло.
— Начинается! Начинается! — кричал хромой Сенька. — Ребята, гляди!
Соня не отрывала черного стеклышка от глаз. Она смотрела, как зловещий темный краешек все наползает на солнце, все дальше и дальше закрывает его светлый круг.

Соня уже знала, что это ненадолго, что это пройдет и солнце останется все таким же ясным и теплым, но на сердце становилось нехорошо, беспокойно, хотелось куда-то бежать, спрятаться… Собака продолжала выть, нагоняя тревожную тоску. Вдруг кто-то заплакал во весь голос. Соня отняла стеклышко от глаз — это плакала дочка ломового Матреша — Ком саламаты. Она ревела, раскрыв рот так, что все зубы, и верхние и нижние, были видны. Кругом засмеялись:
— Конец, Матреша, больше солнышка не будет!
— Прощайся с солнышком, Матреша!
Матреша заревела еще пуще и побежала домой, шлепая по лужам своими деревенскими полусапожками.
Становилось все темней, все холодней. Соня чувствовала, как холодок ползет ей за ворот. Эти сумерки среди ясного дня, этот недобрый холодок были странными, пугающими. А черное пятно все наползало и наползало на солнце…
Но все это длилось недолго. Пятно стало уменьшаться, а солнце, словно вырвавшись на свободу, засияло еще ярче, еще веселей. Сразу стало тепло, куры вышли из сараев, закапали, зазвенели сосульки у водосточных труб… Все вздохнули свободнее и, перепачканные сажей, смотрели друг на друга и смеялись.
— Вот это здорово! Что бывает, а? Чудеса! — переговаривались люди, расходясь по своим квартирам.
А Соня еще долго смотрела на солнце сквозь закопченное стекло, разглядывала его пятна, и множество мыслей возникало в ее голове. Как узнали ученые, что именно в этот день и час Луна пройдет между Землей и Солнцем? И что было бы, если бы Луна так и осталась на этом месте? Если она только краешек Солнца заслонила, и то уже как темно, холодно и страшно стало на Земле… А если бы Солнце заслонилось совсем, что бы тогда было?
Вопросы, вопросы… Одни вопросы, а ответов нет. Ни отец, ни мама не знали, что сказать Соне. А человека, который все знал и который мог бы все объяснить Соне, не было на свете. Где-то на Ваганьковском кладбище затерялась под снегом маленькая бедная могила — все, что осталось от него. А могилы безмолвны, они никогда ничего не отвечают живому человеку.
Не успели затихнуть разговоры о «Титанике» и о солнечном затмении, как дошел слух о новом событии, грозном и трагическом. Этот месяц апрель не мог успокоиться, словно камни падали в тихую застойную жизнь Старой Божедомки.
Где-то в далекой Сибири, на Лене-реке, царские солдаты расстреляли рабочих.
В газетах это прозвучало глухо. Однако кровавая расправа потрясла всех. Подробности об этом событии просачивались скупо, но они просачивались, о них заговорили в Государственной думе. И, несмотря на ложь и пустые слова, которыми старались министры затушевать, что произошло, все больше и больше проглядывала страшная правда.
Елена Петровна была бледна и задумчива. Она старалась внимательно выслушивать ответы учениц, следить за тем, как они решают задачи, но Соня, которая чутко любила свою учительницу, видела, что мысли Елены Петровны заняты совсем другим.
На перемене Соня робко подошла к ней и спросила:
— Елена Петровна, у вас, наверное, болит что-нибудь?
— Болит, Соня, — ответила Елена Петровна. — Сердце у меня болит.
И больше ничего не сказала. А Соня больше ни о чем не посмела спрашивать.
Об этом злодействе на реке Лене говорили все во дворе: и тетеньки-прачки, сидя вечером на скамейке; и дворник Федор, который, подметая двор, останавливался то с одним, то с другим жильцом прокофьевского дома; и торговка Макариха. А Сенькин отец, подслеповатый портной, ходил по двору с газетой в руках и все просил, чтобы кто-нибудь прочитал ему про эту Лену-реку, где хозяева рабочих расстреливали…
Об этом же страшном событии, когда так вот зря, без нужды, была пролита кровь, разговаривали и женщины, приходившие за молоком. Соня жадно слушала все эти разговоры и потом приставала то к отцу, то к маме:
— А за что их расстреляли?
— За то, что пошли у хозяина правды искать, — ответил отец.
А мама просто отмахнулась:
— Вырастешь — поймешь. А сейчас твое дело — уроки учить да в куклы играть.
Но Соня никак не могла не прислушиваться ко всем этим взволнованным разговорам. А в глазах так и рисовалась зловещая картина: темная река, затоптанный снег и на снегу — убитые люди…
В квартире было невесело, неспокойно.
Анна Ивановна сердито приставала к Кузьмичу с вопросом:
— Мить, ну где же бог-то? Почему он дозволяет понапрасну, ни за что людей убивать?
Но тот угрюмо отмалчивался. Видно, и он никак не мог понять и оправдать своего бога. И Анна Ивановна слышала, как, молясь на ночь, Кузьмич вдруг прервал молитву и, глядя прямо в темное лицо Христа, потребовал ответа:
— За что же ты их наказал? Ну, за что? Нешто можно так-то?
Мама ходила сумрачная, вздыхала:
— К чему это все идет? Ведь у этих, убитых, тоже дети небось остались. Сироты. Куда они пойдут, кто им поможет? А каково матерям-то хоронить своих сыновей? Как подумаешь, сердце не выдерживает…
А отец качал головой и все повторял:
— Форменная подлость — в безоружных людей из ружья палить! Это же форменная подлость!
Даже Сергей Васильевич немножко притих в эти дни. Лишь один раз, услышав возмущенные слова Ивана Михайловича, он огрызнулся:
— А не бастуй! Вот и наука!
— А вот как бы ты не бастовал! — вдруг схватился с ним Иван Михайлович. — Видел, что в газетах-то написано? Вон она, работа-то, какая у них! Постой так вот по двенадцать часов по колено в ледяной воде да приди домой, а там жрать нечего. Посмотрел бы я, как бы ты веселился на их месте!
Сергей Васильевич со злостью бросил на пол и растоптал недокуренную папиросу:
— Я давно примечаю, что ты сам бунтовщик! Острог по тебе плачет! Дождешься — посажу!
— Да уж в остроге-то и места небось нет. Куда сажать-то будешь?
Сергей Васильевич с треском захлопнул свою дверь.
А мама испугалась:
— Ой, наживешь ты, Иван, беды со своим языком! Вон она, беда-то, так кругом и ходит! И что же это за время такое наступило страшное?!
Осип Петрович кается
В конце апреля явился домой Осип Петрович. Он вошел хорошо одетый, подстриженный, в новой пушистой шляпе.
— Ох, я вас и не узнала! — сказала мама. — Быть вам богатому, Осип Петрович!
— А я уже богат, — ответил он. — Видите — одели меня, шляпу купили. Только вот в карманах у меня — ау! — Он вывернул и показал пустые карманы. — Боялись — пропью. Натурой заплатили. Даже галстук на меня повесили — видите? — Он усмехнулся и подмигнул. — А разве эту натуру-то, — он потряс полой своего пальто, — пропить нельзя?